Идиллия на пути самоизживания
Если мы представим себе идиллию как поэтический жанр, воспевающий незамысловатую жизнь на лоне природы, то уже почувствуем её излишне приторный вкус. Здесь пастораль своей наивной небывальщиной напрочь убивает жизнь в той картине, которую пытается нарисовать — картине абсолютного счастья среди недалёких пейзан. Но, тем не менее, оставляет перспективу для представлений человека о том, как может быть необыкновенно хорошо. То есть, как может быть то, чего, в принципе, быть не может.
Если мы обозначим идиллию как мирное, счастливое, беззаботное существование (по С.И. Ожегову) или как безмятежно-милую жизнь (по Д.Н. Ушакову), то можем понять её как некий замысел о несбыточном, то есть как своего рода мечту. Эта мечта может превращаться в навязчивую идею, ради которой человек способен выстраивать свою жизнь. Или просто обманывать мечтателя не только представляя, но и предполагая возможность уж вовсе несбыточных картин. Заведомо несбыточных, нереальных, но, тем не менее, переживаемых как наяву — в силу чего эти картины могут всерьёз утверждаться в человеческом сознании.
Возможно, человек склонен уходить в эти картины от своих жизненных невзгод, используя идиллические образы как своего рода психотерапию. Но может ли здесь состояться сублимация негативного? Скорее всего, нет, поскольку идиллия — это всегда самообман. Она невозможна хотя бы потому, что предполагает нечто мёртвое, механистическое, несбыточное, может быть даже идиотически-смазливое, чем-то напоминающее будущий мир у свидетелей Иеговы.
Кстати, тема «жизни будущего века» в историческом христианстве как своего рода идиллии тоже актуальна. Возможно ли идиллическое восприятие рая? Рая как некоего безмятежного существования. Достаточно ли этого для райской жизни? Ведь если Бог создал человека по Своему Образу и Подобию, то вряд ли Он этим самым заявил его в виде существа, которое нужно холить и лелеять, делая его жизнь беззаботной и, по сути дела, бессмысленной. И так же, наверное, бессмысленны представления о рае как о месте, где человек должен постоянно славить Бога — ведь тогда получается, что Бог создал человека из неких, скажем так, «небожественных» соображений, нуждаясь в благодарной, может быть, даже раболепной публике. Ведь если мы помыслим Бога как Высшее Существо, лишенное человеческих пороков и не требующее компенсации собственных слабостей, то можно предположить, что роль человека — быть соработником Богу. И если Бог — Благо, то и человек в своей потенции тоже благо, обладающее собственной волей к действию, своей концепцией воплощения задуманного и своим видением ситуации. Рай такого человека становится не идиллическим, а конструктивным, требующим от человека действия, противного застывшей в мечтах модели. В этой связи можно сказать, что богословие (в его научном виде) есть постоянная корректировка религиозной идиллии.
Существуют определённые стереотипы идиллического. Мир вообще полон стереотипов во всех областях знаний, представлений, мечтаний. Эти стереотипы к тому же закреплены в литературе, кинематографе, живописи. Касаются они всех проявлений человеческой психической жизни и, конечно же, относятся к феномену представления человеком неких идеальных моделей своего существования. Замыслов о тех возможных идеальных моментах, ради которых необходимо выстраивать всю свою жизнь. Вокруг этих замыслов формируется идиллическое воображение, создающее феномены иллюзорного, которые, при всей своей привлекательности, чреваты тем, что могут со временем превратить жизнь человека в разновидность ада. Например, феномен, когда индивид представляет себя эльфом или каким-то иным мифическим существом, несёт в себе характерные признаки идиллического мировоззрения. И вот тут уже идиллия начинает превращаться в ад, поскольку человек (как бы далеко он ни зашёл) понимает иллюзорность своих мечтательных представлений. Ребёнок, например, может с лёгкостью, представляя себя тем или иным существом во время игры, — переходить из одного «мира» в другой, не испытывая при этом болезненного отрезвления. Для заигравшегося взрослого это уже очень болезненный процесс возвращения в лоно реальности, не способной дать ему его мифологическую самоидентификацию.
Конечно, не всякие идиллические представления уносят человека в мифологию. Но в своего рода сказку могут уносить запросто. Представляемая ситуация может казаться вполне реалистичной, но «здесь и сейчас» по каким-то причинам недостижимой — то ли из-за материальных трудностей, то ли ввиду жизненных обстоятельств. И когда, наконец, идиллическая картина подвергается попытке воплощения в реальную жизнь — человек зачастую испытывает настоящую горечь разочарования. Действительность не соответствует тому, о чём он грезил и мечтал. Конечно, сам момент грёзы состоялся, но его проекция на реальные жизненные обстоятельства оказалась неожиданно прозаической.
Может быть, даже гротескно-неловкой. Или вовсе комичной, но с оттенком катастрофы. Вот здесь, собственно, и начинается то самое самоизживание идиллии, как некий момент похмелья и отрезвления — мучительный, как и его прямые аналоги. Но об этом несколько позже.
Часто идиллия создаёт образ, заведомо противоположный некоему видимому «мирскому безобразию». Собственно, и считается, что идиллические образы начались именно с этого: Феокрит писал свои буколики (от βουκόλος — пастух), создавая образ «правильной», поэтической жизни на природе, — в противоположность порочной утончённой жизни в древнегреческих городах эпохи эллинизма. Но этот вариант идиллии может претендовать лишь на некое сентиментальное восприятие иллюзорной действительности, воображаемого образа жизни, — то есть опять-таки на милую иллюзию, ничего общего не имеющую с реальностью. Но очень востребованную: от буколик до мейсенского фарфора пастушья тема — пастораль, — очаровывала многих. Но вряд ли она создавала противовес просвещённому пороку. Скорее просто что-то абстрактно милое, приторное (но не до тошноты), годное к тому, чтобы украшать собой каминную полку.
Феокрит, создатель «буколистического» жанра, написал еще и множество эпитафий. Эпитафия тоже может быть своего рода идиллической конструкцией, характеризующей как покойного, так и всю ситуацию его жизни с идеально-иллюзорной стороны. Достаточно привести пример одной из эпитафий Феокрита, которая известна как «Эпитафия Гиппонакту». Вот её текст на русском языке:
Лежит здесь Гиппонакт, слагавший нам песни.
К холму его не подходи, коль ты дурён.
Но если ты правдив, да из семьи честной,
Тогда смелей садись и, коль устал, спи тут.
Кто же такой Гиппонакт, что к его холму нельзя подходить, «коль ты дурён»? С одной стороны, этот древнегреческий поэт рассматривается сейчас, как один из возможных авторов знаменитой «Батрахомиомахии» (Βατραχομυομαχία). С другой стороны, в творчестве с его подлинным авторством он представлен как своего рода социопат, певец отбросов городского общества, использовавший в своих текстах ругательства и проклятия. Сам себя он, выходец из аристократической семьи, изображал (а значит, и видел) оборванцем, то есть, по сути дела, позиционировал противником истеблишмента греческого мира 3-го века до Р.X. Всё это несколько не вяжется с требованием к кандидату на возможность подойти к его могиле, выраженное строкой:
Но если ты правдив, да из семьи честной…
То есть Феокрит, написав эту строку, требовал от пришельца особой правдивости и чести, которые должны были соответствовать аналогичным добродетелям Гиппонакта. Однако в чём выражались эти добродетели? Можно рассматривать Гиппонакта с двух сторон: как поэта и как (что, в принципе, могло быть) просто добродетельного человека, по юродивости своей запрятавшего добродетель в глубину своего внутреннего мира. Но раз Феокрит говорит нам о том, что «лежит здесь Гиппонакт, слагавший нам песни…», то этим уже заявляется то, что во главу угла ставится именно поэтическая принадлежность покойного. А если так, то правдивость Гиппонакта становится правдивостью в изображении им незамысловатой жизни городских низов, а честность определяется смелостью в использовании всякого рода брани. То есть мы начинаем иметь дело со своего рода натурализмом. Но в задачу правдивости не входит натурализм, так же как в задачу честности не входит нарочитость в изображении незамысловатой жизни.
Но, так или иначе, Феокрит в своей «Эпитафии Гиппонакту» выстраивает идиллическую картину всего, что относится к покойному, и требует ей соответствовать. Ну, а при соответствии позволяет даже заснуть у могилы, что, по представлениям греков того времени, могло быть чревато встречей с умершим поэтом как квинтэссенцией единения двух достойных друг друга душ, для одной из которых это к тому же ещё и большая честь. Честь соприкоснуться с душой человека, противопоставившего видимому «мирскому безобразию» своё собственное безобразие — честное и правдивое.
То есть идиллия — это и своего рода поэзия, и замысел о том, как может быть хорошо, и противопоставление неугодной реальности некой несбыточной ситуации, и рассуждения о мнимых достоинствах умершего человека, и представления о нормах религиозной жизни (как и о самой религии)… В этой связи можно вспомнить и всевозможные представления — типа русского райка, и пафосные презентации типа национальных гимнов, и фантастические повествования, выдаваемые за историю некоторых стран. Можно привести ещё ряд примеров, но будет достаточным сказать, что у них есть один общий знаменатель: человеческие стереотипы идеального как умозрительная противоположность непредсказуемости реальной жизни. Действительно, реальная жизнь полна неожиданностей, и далеко не всегда эти сюрпризы радуют. Может наступить момент, когда человек начнёт бояться их заранее. То есть бояться ещё несбывшегося, возможного. В противовес этому возникает идиллическая картина, благодаря которой человек способен увидеть некий смысл в том неведомом, что ждёт его впереди. Правда, этот смысл, как и вообще все искусственно созданные смыслы, может быть разного качества. Реальная жизнь не только полна сюрпризов — она может быть просто незначительна, бестолкова, в чём-то даже ужасна, — и идиллия, как искусственный смысл, противоположный этой беспросветности, рождает разного рода образцовые картины. Они, как правило, плоскостны, фрагментарны, и отражают лишь застывшие и оторванные друг от друга эпизоды, не складывающиеся в одну общую картину. Здесь они сродни фрагментам из старого комедийного фильма с приторно-незамысловатыми героями. Сюжетная линия фильма может быть любой, но действие состоит именно из фрагментов, которые отражают «картонную» жизнь персонажей в псевдо-образцовом ключе. Герои могут плакать и смеяться, могут злиться и ревновать, могут даже (чтобы это было смешно) рассуждать о чём-то возвышенном — но потом всё одно весело пляшут, как бы показывая, что жизнь — это сплошное счастье. Именно это «счастье» и запрограммировано в идиллической картине. Для кого-то это «счастье» может выражаться примитивно (если опять вспомнить кинематограф, то, например, формулой: «Куплю костюм с отливом, и — в Ялту!»); или более возвышенно, как, например, мечта сестёр Прозоровых: «в Москву!»; или даже совсем «высоко», если человек грезит, например, о судьбах всего человечества… Но все эти идиллические картины сводятся к одному: к невозможности своего реального воплощения. Конечно, можно, например, купить костюм и поехать в Ялту или продать наконец дом и уехать в Москву — и как действие это будет выполнено. Но того радужно-счастливого состояния, которое сопровождало воображаемые идиллические картины, не будет достигнуто никогда. Вот ты в костюме с отливом стоишь на ялтинском берегу. Видение состоялось. Что дальше? А дальше нужно что-то делать. Идиллия заканчивается. Тезис о том, что ожидание праздника намного значимей самого праздника, работает здесь безукоризненно. Человек, стоящий в костюме на черноморском берегу, уже выполнил программу своей идиллической иллюзии. Он находится в том фрагменте, который холил и вынашивал какое-то время, а следующий фрагмент — это неизвестность. Дальше надо просто жить. Жить так же, как и прежде, и той жизнью, в противовес которой и создавался иллюзорный фрагмент. Эта жизнь никуда не делась. Вот она — здесь и сейчас, и, по сути дела, не изменилось ничего. Останутся, конечно, костюм и воспоминания о поездке на море — но это может стать очередной иллюзией: счастливым воспоминанием о том, чего не было. Идиллическая картина, которая вроде бы состоялась, тем не менее, иллюзорна и находится в области nihil, ничто. И здесь намечается конечная фаза идиллии — её самоизживание. Превращение «экзистенциального образца», манившего и желанного, — в карикатуру. Вот ты, одетый в желанный костюм, находишься в Ялте. Что дальше? А дальше ничего. Да и костюм может быть тут уместен только ближе к вечеру, а днём ты в нём похож то ли на портье, который должен стоять за ресепшн-стойкой, то ли на банковского служащего… Но никак не на хозяина своей судьбы, рождённого для того, чтобы им восхищались.
Ситуации, подобные этой, как любая идеализация жизненного фрагмента в неком будущем — это не просто самообман. Это к тому же и тупик, из которого когда-то придётся выходить. И вот этот выход, это своеобразное отрезвление, осознание карикатурности ситуации и можно считать самоизживанием идиллии. И это будет наиболее достойный конец фрагментарной фантомности бытия, поскольку из тупика можно и не выйти. Не изжить иллюзорность. Не перемолоть её в жерновах здравого смысла, пребывая в иллюзии, в пасторали, в кинематографической несбыточности, как в неком виртуальном мире нигитологии, мире симулякров.
Этот способ самоизживания идиллии можно назвать самоизживанием в действии. То есть он возможен тогда, когда идиллическая картина воплощена в жизнь, когда она состоялась. Это противоположно другому способу самоизживания — тогда, когда идиллия изживает себя сама — вне зависимости от человеческих действий. Как это может происходить? Предположим, следующим образом: есть идиллические картины и есть человек. Человек меняется, например, взрослеет — и идиллические картины меняются вместе с ним. По мере становления человека, его образования, приобретения опыта, меняется отношение к жизни — и в процессе этого идиллические картины уходят, как бы изживая сами себя. Несмотря на то, что их, как правило, заменяют новые, можно сказать, что здесь наблюдается естественное самоизживание идиллии — по факту смены человеческих ориентиров.
В первом же случае, когда человек видит несбыточность иллюзорности не по факту своего взросления и становления, а здесь и сейчас, он сталкивается с более болезненным процессом, предполагающим некую взаимную направленность развития. С одной стороны, ситуация изживает себя сама, с другой — её изживает человек, попавший в неё.
Может, конечно, случиться и так, что ситуация изживёт себя, а человек этого даже не заметит — но это уже трагикомическая ситуация, сродни тем, что часто описываются в литературе, когда человек не замечает явного несоответствия ситуации себе самому. Или себя самого ситуации. Здесь ситуация изживает себя переходом идиллического компонента в разряд своего рода небытия. Такое возможно, например, когда условия для создания иллюзорной конструкции становятся невозможными в связи со своей видимой несбыточностью — по факту исчезновения, например, или качественного изменения объекта иллюзии. Но человек при этом остаётся в поле действия идиллической картины, ставшей для него миром призраков или галлюцинаций. Своеобразной иллюстрацией к подобному случаю может служить навязчивая идея о том, что нечто погибшее безвозвратно на самом деле не погибло и при определённых условиях может быть востребовано. И носитель идиллической конструкции в данном случае не просто грезит о несбыточном, а пытается методом своеобразного ментального гальванизма поддерживать для себя видимость существования того, что когда-то действительно существовало, но давно уже кануло в Лету. Он так и не смог изжить в себе то, что либо изжило себя само, либо было изжито по неким внешним причинам.
Таким образом, можно говорить о том, что перспектива самоизживания идиллии как конечной фазы мечтательного образа в любом случае сопряжена с превращением «экзистенциального образца», манящего и желанного, в карикатуру. Это общая тенденция, позволяющая, при условии адекватного анализа, выйти из замкнутого круга идиллического мироощущения и увидеть ситуацию со стороны. Исходя из состояния по формуле А.А. Фета: «Несбыточное грезится опять…», — самоизживание идиллии необходимо для того, чтобы иметь возможность произвести коррекцию ментальности в сторону трезвой оценки явно «несбыточного».
Журнал «Начало» №30, 2014 г.