Поэзия в школе
Поэзия и схоластика — совместимы ли эти два понятия и насколько? Не безнадежное ли это дело отыскивать в каком-нибудь скучном схоластическом комментарии следы того, что принято называть поэзией? Риторика — куда ни шло: любая речь, в конце концов, так или иначе «украшена», в том числе она может быть украшена и безыскусностью, которая как таковая ведь и существует только на фоне речей, перегруженных «риторикой», но поэзия… И все же мы попробуем это сделать, ограничив поле наших поисков одним только текстом — введением, предпосланным Джованни Фиданцой Бонавентурой его знаменитому Комментарию на Сентенции Петра Ломбарского.[1]
Введение к Комментарию само представляет собой развернутый комментарий к эпиграфу, взятому Бонавентурой из книги Иова, гл. 28, стих 11: «Останавливает течение потоков, и сокровенное выносит на свет» (в латинской версии употреблен глагол «исследовать»: Profunda fluviorum scrutatus est, et abscondita produxit in lucem). Ибо, как утверждает Бонавентура, при внимательном рассмотрении этот стих позволяет провидеть в самой Книге сентенций, уподобленной полноводному речному потоку, четыре аристотелевские причины, как то: материальную, формальную, действующую и целевую.
Материальная причина скрыта в слове fluviorum (рек, потоков), формальная — в «исследовании глубин» (perscrutatione profundorum), целевая — в «выявлении сокрытого» (revelatione absconditorum), а на действующую указывают два выражения: scrutatus est и produxit in lucem. Далее следуют разъяснения.
Подразумевающее МАТЕРИАЛЬНУЮ причину fluviorum употреблено не в единственном, а во множественном числе, что говорит о том, что под материей подразумевается не только содержание «Сентенций» в целом, но и каждой из четырех книг в отдельности. И коль скоро всякому физическому потоку могут быть приписаны нижеперечисленные четыре свойства, аналогичным образом — выделяя те же четыре аспекта — можно описать и духовное течение четырех книг Петра Ломбардского.
Итак, я рассматриваю, говорит Бонавентура, материальный поток в его длительности и получаю идею вечности (invenio perennitatem). Правильность подобного хода мысли подтверждается соответствующей цитатой из Исидора Севильского. Рассмотрение потока в его протяженности дает представление о пространстве (invenio spatiositatem), движение наводит на мысль о циркуляции (invenio circulationem), ведь сказано же у Экклесиаста: «к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются», и наконец, эффект потока — это его очищающее действие (invenio emundationem).
В духовном потоке идее вечности будет соответствовать f luvius personarum emanatio, то есть безначальное нескончаемое истечение — порождение — Бога-Сына Богом-Отцом, а равно исхождение Духа, иллюстрируемое видением пророка: «И воссел Ветхий днями <…> Огненная река выходила и проходила перед Ним» (Дан.7).
Пространственности соответствует fluvius rerum mundanarum productio (река творения мирских вещей), о чем, в частности, у Иезекииля, 29, говорится: «вотЯ — на тебя фараон, царь Египетский, большой крокодил, который, лежа среди рек своих, говоришь: «моя река, и я создал ее для себя». Ноя вложу крюк в челюсти твои…»
Циркуляция находит параллель в «реке воплощения Бога-Сына» (fluvius Filii Dei incarnatio). Здесь среди других ссылка на Ин. 16:28: «Я исшел от Отца и пришел в мир; и опять оставляю мир и иду к Отцу».
Очищение достигается в христианских таинствах (fluvius Sacra- mentorum dispensatio): «И показал мне чистую реку воды жизни, светлую, как кристалл, исходящую от престола Бога и Агнца» (Апок.22:1).
Переходя от материальной причины к ФОРМАЛЬНОЙ, Бонавентура говорит о четырех «глубинах»: о «глубине вечного истечения», т.е. о божественном бытии (эта глубина рассматривается в 1 книге магистра Петра), о глубине творения — мирском бытии, предмете 2 книги «Сентенций», о глубине Боговоплощения (3 книга), о глубине таинств (2 части 4 книги).
Описание четырех «глубин» в четырех книгах приоткрывает четвероякую ЦЕЛЬ «Сентенций» — путем исследования (perscrutatio), каковое и выступает причиной ДЕЙСТВУЮЩЕЙ, прояснить четыре вида «сокровенного» (revelatio quattuor absconditorum), выводимого на свет именно в качестве принципиально сокрытого: божественной сущности (Deus absconditus), «порядка божественного знания» (ordo divinae sapientiae), «крепости божественной силы» (fortitude divinae potentiae) и «сладости божественной милости» (dulcedo divinae misericordiae).
Таким образом, аристотелевские четыре причины, весьма произвольно усмотренные в цитате из Иова, позволяют артикулировать общий смысл «Сентенций» с тем, чтобы в дальнейшем перейти к обычному школьному комментарию. Надо сказать, что такое «художественное» начало вообще характерно для Бонавентуры. Так, зачин «Путеводителя души к Богу» — In principle primum principium — явно отсылает к ветхозаветному «Вначале сотворил Бог…» и новозаветному «Вначале было Слово…» текстам, одновременно задавая троичный ритм всему произведению (каждая из трех основных ступеней восхождения подразделяется на две, что и дает их общее число шесть, по числу крыльев серафима, явившегося св. Франциску).
Удивляет не то, что Бонавентура обильно цитирует Писание, буквально изливая на страницы ученого трактата потоки ветхо и новозаветных «вод» (я привел ничтожно малую часть цитат, занимающих основной объем текста), — это вполне обычная практика. Примечательно другое: с какой схоластической дотошностью эта пророческая поэзия загоняется в Прокрустово ложе Аристотелевых «причин», причем с явными натяжками. И все же, что-то от поэзии в этом тексте остается, хотя и в урезанном виде. Что же именно? Во-первых, сами цитаты. Но не только они. Сравнение комментируемого текста с живительной влагой и полноводным потоком, впрочем, вполне традиционное, запускает механизм аналогического мышления, который начинает бесперебойно работать, производя все новые и новые аналогии, коль скоро аналогия и лежит в основе этого мышления, превращая его в изначально символическое. Ведь что такое аналогия, как не способ как-то определить то, что ни в какое определение не укладывается, будучи источником всякой определенности и формы? Не имея возможности прямо определить сущность чего-либо (например, сущность сущего «как такового»), мы определяем его косвенно — через отношение. Создается некая символическая ситуация, которую можно назвать опытом изначального, опытом, естественно, парадоксальным, потому что изначальное — до всякого опыта. А это и есть поэзия в ее древнейшей функции — священнодействия или делания священного (sacrificium).
Конечно, речь также должна идти об особенном, выработавшемся в контексте христианского богословия, отношении к слову вообще, получившем свое выражение в понимании творения как rerum locutio изречения вещей. И тогда надо вернуться к тому непреложному факту, что христианство победило в древнем мире не как созерцательная философия, а как религия откровения и что античные философские концепции слова (например, учение стоиков о внутреннем слове), на которые стремилось опереться христианское богословие, никак не укладывались в учение евангелиста Иоанна о Слове, которое было вначале у Бога, само было Боги «стало плотью».
Возьмем августинианскую традицию, которой и принадлежал Бонавентура. Августин, как он сам признается в «Исповеди», вычитал из книг неоплатоников гораздо больше христианских истин, чем кто-либо другой, и уж конечно, вопреки тому, что думали о себе сами неоплатоники. Его собственные рассуждения о памяти и времени, стали, как ни странно, одной из лучших иллюстраций учения об эманации, которая ведь никогда не мыслилась чем-то похожим на физическое истечение, и которая получила у Августина вполне наглядное психологическое истолкование. В самом деле, когда мы мыслим, то мы не мыслим сначала одно, а потом другое, вернее, когда мы мыслим сначала одно, а потом другое, наше мышление не перемещается вместе с нашей мыслью, оно находится как бы над мыслимым, охватывая его.[2] Поэтому как внешним чувствам именно для того, чтобы чувствовать, необходимо чувство внутреннее, так и мыслям, чтобы быть мыслями о чем-то, нужен ум, мыслящий сам себя. Когда есть мысль о чем-то, всегда УЖЕ есть ум. Мысль бежит, а ум стоит. Такое положение и должен закрепить образ ИСТОЧНИКА. Если этот источник соотнести с памятью — что Августин и делает — то его неподвижность позволяет отождествить его со всегда равным себе бытием, которое, как и память, не уменьшается от того, что из него что-то проистекает (приходит на ум). Когда мы что-то вспоминаем, объем памяти от этого не уменьшается. Но если мы что-то помним, то мы есть сейчас, и у нас есть прошлое как НАСТОЯЩЕЕ ПРОШЕДШЕГО, и будущее как НАСТОЯЩЕЕ ЖЕЛАЕМОГО, и это ВНУТРЕННЕЕ СЛОВО, которое мы произносим, осознавая самих себя, есть, по Августину, наша душа, или несовершенный образ совершенного образца — Троицы как единства бытия, знания и любви (esse, nosse, velle).
Неоплатоническая основа подвергается существенному переосмыслению в христианском богословии, как восточном, так и западном. Бог-Отец (бытие) не первее произносимого Им (порождаемого) Слова. Сын-Слово единосущен Отцу именно потому, что Он рождается ЕСТЕСТВЕННО, по природе, не может не рождаться, тогда как мир ТВОРИТСЯ Словом по божественному произволению, и стало быть, мог бы и не творится. Бог не привязан к миру в качестве его вечного Творца, как это было у Оригена. Кроме того, Слово становится плотью, человеком, и обитает — однажды и необратимо — среди нас в историческом времени. Бытие твари есть именно причащение этому творящему Слову. Такие богословские установки не могли не отразиться на понимании и человеческой речи, и, стало быть, богословия, его задач и возможностей.
Божественное Слово, обнимающее все мироздание, одно и едино, человеческое же слово множественно по сути своей, оно никогда не «последнее», додумывая «до конца», мы всегда возвращаемся к началу. Собственно, начало, подлинное, а не мнимое начало, только и высвечивается впервые, когда дело идет к концу, вычерчивая линию судьбы и придавая нашему существованию некую определенность и форму.
Вряд ли мы ошибемся, сказав, что христианская догматика стала стимулом для СОБЫТИЙНОГО (а не только лишь инструментального) понимания слова. Слово — не просто способ выражения готовых смыслов, готовых смыслов не бывает, смысл — это тоже всегда событие, т.е. он неотделим от ПРОИЗНЕСЕНИЯ, собственно, словесной плоти. Произнесение слова — физическое и фактическое событие, как таковое оно необратимо и действенно не отвлеченным умственным содержанием, которое отвлеченным-то, строго говоря, и быть не может, но и не внушением или давлением на психику, а благодаря тому, что требует активного к себе отношения — соучастия в разработке смысла, в создании условий его обнаружения. А это означает, что воспроизводится сам процесс АРТИКУЛЯЦИИ слова, оно, так сказать, сдвигается с места, т. е. каким-то способом его заставляют раскрыться. Эта артикуляция предполагает, как известно, три взаимосвязанных операции: расчленение, отождествление частей, синтез[3]. Понять — значит расчленить толкуемый текст на части (или обосновать его разделение), но расчленить не абы как, а так, чтобы он мог собраться в целое смысла. Собственно, другого смысла мы не знаем. Мы понимаем собственную реконструкцию (деконструкцию?) или ничего не понимаем. Это не значит, что мы произвольно вкладываем смысл в текст.
В одной из своих работ, ставшей, впрочем, классической, М. Хайдеггер замечает, что средневековье «производит себя художественно». «В Средние века, — пишет он, — быть значило «принадлежать к определенной иерархической ступени сотворенного бытия и в таком подчинении отвечать творящей первопричине (analogia entis)».[4] В примечании к этому месту (добавление 7) сказано: «Аналогия, понятая как основная черта бытия сущего, намечает совершенно определенные возможности и способы произведения истины этого бытия внутри сущего. Художественное произведение Средневековья и отсутствие картины мира в ту эпоху — две стороны одного целого».
Что здесь подразумевается под «художественным произведением»? Ясное дело — не произведение искусства, если искусством считать не то, что искони называлось techne или ars, а «прекрасное» (изящное) искусство — феномен новоевропейский. Напомню, что формула «время картины мира» говорит о том, что не существует разных «картин мира» — античной, средневековой, новоевропейской, но лишь в Новое время мир сделался «картиной», поскольку быть чем-то стало означать «быть представленным», поставленным перед созерцающим это представление субъектом. Художественное произведение средневековья, строго говоря, не имеет зрителей, вернее, все зрители этого универсального события по необходимости суть его же участники. Напротив, новоевропейское искусство — синтез ремесла и Красоты — ориентировано именно на стороннее зрительское восприятие (хотя и здесь дело идет о некоем событии — событии превращения мира в картину), оно по сути своей эстетично и требует теоретического осмысления в незамедлившей явиться на свет новой философской дисциплине — эстетике.
Впрочем, как мы убедились, художественное произведение средневековья — это причащение божественному «изречению вещей», не только мистически переживаемое, но и требующее определенной техники воссоздания смысла. То, что стало ясно теоретически в современной философской герменевтике, а именно, что проблема состоит не в том, как выйти из якобы порочного круга понимания (я понимаю только то, что уже «и так» каким-то непонятным образом знаю, «несу в себе»), а как ВОЙТИ в этот круг, было практикой средневекового комментаторства. Чтобы толкуемый текст выдал свои смыслы, попросту говоря, сделался внятным, его надо, как сказано выше, «сдвинуть с места», привести во взвешенное состояние, — эту роль и исполняет с успехом 11 стих 28 главы Иова, который, ясное дело, не имел никакого отношения к «Сентенциям», пока не стал эпиграфом к комментарию Бонавентуры.
Журнал «Начало» №8, 1999 г.
[1] S. Bonaventurae Opera Omnia, Ad Claras Aquas, 1882, Vol 1, p. 1—4.
[2] См. об этом: Гадамер Г.Г. Истина и метод. М., 1988, с. 491.
[3] Об этом: Топоров В.Н. (во многих работах, в частности см. Об «эктропическом» пространстве поэзии.//От мифа к литературе. М., 1993, с. 30—31).
[4] Хайдеггер М. Время картины мира.//Хайдеггер М. Время и бытие. М., 1993, с. 49—50. Примечание на с. 56.