Атеизм и реформа Церкви
Сразу хочу оговориться, что в этой статье я совершенно не намерен касаться вопроса, существует ли сегодня проблема реформирования каких-либо сторон церковной жизни, в частности богослужебного языка, как таковая. Согласно Г.П.Федотову, например, проблема есть, и мне кажется, что не согласиться с его аргументами трудно. Совершенно другой вопрос, когда ее решение пытаются перенести из области научной, прежде всего богословской работы, в практику, осуществлять какие-либо радикальные перемены уже сегодня. Насколько адекватными могут быть подобные усилия в духовной ситуации нашего времени, какова их реальная феноменология?
Исходной категорией в стремлении ответить на него для нас будет понятие современности. Ибо все мы порой непримиримым образом расходящиеся друг с другом в своих осознанных жизненных позициях от самых замшелых «коммуняк» до людей веры и мысли, все-таки «мы» — современники. И поскольку время — категория онтологическая, то наше соседство не случайность, а имманентное состояние нашего внутреннего мира. Эта онтология «мы» оказывается неразделимой с нашим Я, хотя мы, как правило, не осознаем ее, оставаясь только в пределах «представления» о своей самости. При том речь идет не о какой-то неисследимой тайне, а о часто повторяемых и уже успевших поднадоесть вещах, в которые мы, однако, не всегда спешим вдуматься.
Применительно к нашей теме возьмем за основание привычное высказывание: «Все мы выросли в атеистической стране» и попробуем установить, какие неизбежные следствия подобный тезис вызывает. Это значит, во-первых, что наше детство, молодость и зрелые годы были пропитаны незнанием Бога. «Нет Бога» — говорили нам одни безумцы, повязывая нам в школе пионерские галстуки, и мы несли на себе эти знаки богоотступничества. «Нет Бога» — молчаливо утверждали другие — университетские преподаватели, — вручая нам книги Маркса и Ленина, и мы сдавали этим преподавателям экзамены, необдуманно, неосознанно повторяя отзыв на названный ими пароль. То же богоотступничество сквозило в улыбке Гагарина, в хрущевском кулаке, в «догоним и перегоним», в «экономной экономике», целинных землях, Братской ГЭС, в первомайских транспарантах, красноармейской звезде, везде, всюду.
Богоотступничество было знаком эпохи, было неотделимо от нее, все мы вдоволь хлебнули атеистического пойла, так как жить вне своего времени, вне своей эпохи нельзя. Отсюда вытекает, что все мы, «выросшие в атеистическую эпоху», по своему исходному состоянию, т.е. неосознанно сложившимся в «наше время» ментальным структурам — атеисты и перед каждым христианином сегодняшнего дня стоит труднейшая задача — отречения от собственного атеизма, преодоления его, изгнание из души.
Именно неявное присутствие внутри нас атеизма неизбежно вызывает существенные трудности при попытках обсуждения проблем внутрицерковной жизни. Атеист не может иметь мнения о внутрицерковных проблемах, т.к. он просто не знает их. Атеисту никто не вправе запретить заниматься социологией религии или иным внешним подходом к Церкви, хотя и здесь много неясностей, но совершенно определенно в область богослужения ему вход закрыт. И вовсе не потому, что его туда кто-то не пускает, а потому, что вне личной веры, личного мистического отношения к Богу всякий разговор о служении ему теряет смысл. Не исключается опять-таки внешнее описание и объяснение происходящего во время церковных служб, например действий священника, читаемых текстов и т.д., но понимания в подлинном смысле слова достичь не удастся. Кроме того, при чисто объективистском взгляде на богослужение очень трудно сохранить в себе настроение незаинтересованного наблюдателя. Для такого рода объективиста сразу станет ясной условность происходящего, но которая в отличие от, скажем, театра не сопровождается эстетическим эффектом, т.е. не имеет очевидного смысла. Возникает эффект какой-то затянувшейся игры со взрослыми детьми, так как только детское сознание согласиться с реальностью условного предмета вне его эстетического оформления. Детьми, конечно, выглядят здесь прихожане. Клириков «незаинтересованный наблюдатель» часто склонен воспринимать как ловких обманщиков, играющих на простых человеческих чувствах, хотя и для них возможна смягченная оценка, т.е. признание в качестве искренних, но крайне недалеких людей.
Подобная позиция высказывается сегодня атеистом крайне редко, больше разговоров можно слышать о положительной роли Церкви в «нравственном воспитании» или о ее «культурном значении» и т.д. Однако это «смягчение» не может быть ничем иным кроме уступки, так как человек не принимающий веры по ее смыслу, не достигший внутреннего согласия с ней не может признать и реальности Церкви в том значении в котором им признается, скажем, реальность науки. Ведь наука для атеиста не только «общественное явление», существующие как некое дополнение к жизни, а неотменимое условие подлинно человеческого бытия. Максимум с чем атеист может внутренне согласиться — так это с моралистической трактовкой не более половины из десяти заповедей, которые укладываются с его точки зрения в рамки естественного разума и общечеловеческой нравственности. Подлинная, духовная мистическая, богослужебная жизнь Церкви навсегда останется для него, если спросить по совести нелепой архаикой и непростительным для взрослого человека чудачеством, попыткой сохранить островок искусственной тишины, посреди бурного океана современной жизни, требующего совершенно иного решения порождаемых ею проблем.
Подобную последовательно-атеистическую позицию в подходе к православному богослужению хорошо демонстрирует (она является авторской). Л.Н.Толстой в романе «Воскресенье». Вот маленькая выдержка из него.
«Началось богослужение. Богослужение состояло в том, что священник, одевшись в особенную, странную и очень неудобную парчовую одежду, вырезывал и раскладывал кусочки хлеба на блюдце и потом клал их в чашу с вином, произнося при этом различные имена и молитвы. Дьячок же между тем не переставая сначала читал, а потом пел по переменкам с хором из арестантов разные славянские, сами по себе мало понятные, а еще менее от быстрого чтения и пения понятные молитвы. Содержание молитв заключалось преимущественно в желании благоденствия государя императора и его семейства. Об этом произносились молитвы много раз, вместе с другими молитвами и отдельно, на коленях. Кроме того, было прочтено дьячком несколько стихов из Деяний апостолов таким странным, напряженным голосом, что ничего нельзя было понять, и священником очень внятно было прочтено место из Евангелия Марка, в котором сказано было, как Христос, воскресши, прежде чем улететь на небо и сесть по правую руку своего отца, явился сначала Марии Магдалине, из которой он изгнал семь бесов, и потом одиннадцати ученикам, и как велел им проповедовать Евангелие всей твари, причем объявил, что тот, кто не поверит, погибнет, кто же поверит и будет креститься, будет спасен и, кроме того, будет изгонять бесов, будет излечивать людей от болезни наложением на них рук, будет говорить новыми языками, будет брать змей, и если выпьет яд, то не умрет, а останется здоровым.
Сущность богослужения состояла в том, что предполагалось, что вырезанные священником кусочки и положенные в вино, при известных манипуляциях и молитвах, превращаются в тело и кровь бога. Манипуляции эти состояли в том, что священник равномерно, несмотря на то, что этому мешал надетый на него парчовый мешок, поднимал обе руки кверху и держал их так, потом опускался на колени и целовал стол и то, что было на нем. Самое же главное действие было то, когда священник, взяв обеими руками салфетку, равномерно и плавно махал ею над блюдцем и золотой чашей. Предполагалось, что в это самое время из хлеба и вина делается тело и кровь, и потому это место богослужения было обставлено с особенной торжественностью.
— «Изрядно о пресвятей, пречистой и преблагословенней богородице», — громко закричал после этого священник из-за перегородки, и хор торжественно запел, что очень хорошо прославлять родившую Христа без нарушения девства девицу Марию, которая удостоена за это большей чести, чем какие-то херувимы, и большей славы, чем какие-то серафимы. После этого считалось, что превращение совершилось, и священник, сняв салфетку с блюдца, разрезал серединный кусочек начетверо и положил его сначала в вино, а потом в рот. Предполагалось, что он съел кусочек тела бога и выпил глоток его крови. После этого священник отдернул занавеску, отворил средние двери и, взяв в руки золоченую чашку, вышел с нею в средние двери и пригласил желающих тоже поесть тела и крови бога, находившихся в чашке».
Вряд ли многие из тех, кто говорит сегодня о положительной роли церкви в нравственном воспитании и культурном развитии человека, смогли бы рассказать о богослужении по иному. Ведь главная черта атеизма — утверждение посюсторонней, человеческой реальности как единственно действительной. Атеизм тем самым есть замкнутость человека в себе, закрывающие всякую перспективу трансцендентного. Привычное в коммунистические годы жертвование индивидуальностью в интересах «коллектива» не означало ограничение человеческого самодовольства, а напротив — было частью службы человеку как таковому, человеку «с большой буквы», не стесненному ограничениями «конкретного» человека.
Выйти из атеистического состояния — значит открыть себя Богу. И эта открытость должна означать, как мы говорили выше не только покаяния осознанного человека, но и человека неосознанного для себя забытого и сокрытого. Для этого ему требуется сделать в покаянии не сущими не только свои личные прегрешения, но и онтологический грех, грех времени.
Однако, если все его время есть сплошной грех, то признание его (времени) не сущими означало бы отсутствие всякого сущего, а отсюда и всякой возможности предстояния человека Богу. Стало быть, человеку необходимо перевоплощение в иное нежели его собственное сущее, чтобы находясь в этом новом сущем открыть Богу свою прошлую не существенность и если бы никакого сущего вдруг не обнаружилось, то мы просто не смогли бы сбросить с себя груз «онтологического греха», ведь вся действительность оказывается тогда построенной не по образу истины. При том это спасительное сущее должно соседствовать с нашим привычным, жить в нашем временном ряду, ведь речь идет о земном, физическом человеке.
И, к сожалению, не для всех сегодня почему-то ясно, что во времена всеобщего не существования только Церковь являла собой образ сущего как такового. Пока мы аплодировали Сталину или проклинали «эту страну», преследовали инакомыслящих и «стиляг» или становились ими, издавали миллионными тиражами чудовищный «труд» Ленина «Материализм и эмпириокритицизм», или тайком печатали на машинке поверхностные разоблачения режима, каждый день посреди нашего волчьего логова, возглашалось Слово Истины, которое мы не смогли заглушить ни нашей ненавистью, ни нашим безразличием. Этот огонек горел и только благодаря ему мы можем разжечь сегодня костер, в котором надлежит сгореть первородному греху времени. Но, чтобы отказ от греха, готовность искоренить его были искренними, перевоплощение наше должно быть полным. Сущее Церкви должно стать нашим сущим. Однако коли речь идет о коренящемся в нас грехе времени, многочисленные путы тянут нас назад с большей силой, нежели бы речь шла о личных грехах. Это наше пионерское прошлое, университетские коридоры, комсомольские собрания, диссидентские сходки. Трудно покаяться в личном грехе, но что значит привести к покаянию целую эпоху? Сколько усилий, в том числе и интеллектуальных, требуется для оценки собственного несовершенства и насколько ясно должно быть понятно, что само осознание своего несовершенства возможно лишь на основе признания совершенства Церкви. Ведь как узнать о своем росте, если не признаешь истинных эталонов измерения? Кроме того, о своем прошлом не существовании, как мы уже говорили, можно узнать лишь перевоплотившись в налично-сущее Церкви.
Так можем ли мы сегодня, обнаружив исключительно благодаря Церкви свою ничтойность и стремясь перевоплотиться в иное сущее как сущее Церкви, высунув лишь только голову из атеистической мерзости, начинать требовать «усовершенствования» Церкви? как можно хотеть изменить то, чем сам еще не стал? Если практически еще не тронут сам твой грех, как можешь ты требовать исправления того, кто помогает тебе от него избавиться?
Если задаться вопросом о недостатках, наличествующих в современной церковной среде, то об этом действительно можно писать целые книги, как делает, например священник Александр Борисов, автор «Побелевших нив» или вслед за Георгием Кочетковым постоянно рассказывать о том же в российских и зарубежных средствах массовой информации. Вполне понятно это стремление от недостатков избавиться.
Другое дело, насколько возможно исполнение замыслов, если в качестве реформаторов выступают люди не свободные от греха времени, не успевшие изжить своего «глубинного» атеизма.
Возьмем лишь одно высказывание Александра Борисова из его книги, только одно из очень многих подобных: «За свое тысячелетнее существование Русская Православная Церковь в итоге дала миру небывалое в истории по атеистической направленности и агрессивности государство» («Побелевшие нивы». Размышления о Русской Православной Церкви. М., 1994, с.188).
Мы даже допустить не можем, что священник Александр Борисов не знает для чего на Земле существует Церковь и совместимы ли с ее назначением подобные «подарки» миру, да еще »в итоге» тысячелетнего существования. Дело здесь не в знании и незнании, а в пренебрежительном, чисто советском отношении к слову, в его исключительно идеологическом использовании.
В этом плане нужно признать, что вектор смысла всегда, а сегодня с особой очевидностью направлен не от мира и Церкви, а от Церкви к миру, т.е. от существующего к еще не существующему, не сложившемуся, несущему на себе отпечаток атеистического разрушения. Только отправляясь от полноты Церкви, способны мы восстановить сегодня статус слова, значение и ценность мысли, уяснить собственное призвание, т.е. искупить, а по человеческим задачам — преодолеть те проявления, которые обнаруживают в нас первородный грех времени.
Разумеется, это касается не только автора названной книги, но всех нас, дающих самые разнообразные примеры проявления «атеизма в себе». Я знаю вполне положительного и православного молодого человека, который, тем не менее, убежден, что христиан и коммунистов не разделяет непреодолимая стена, что между ними возможны какие-то компромиссы на почве державности. Душа его как будто бы в Церкви, а мысль получается вне ее.
Мы встречаем людей, демонстрирующих подлинное благочестие в исполнении требований устава Церкви, но поразительно безответственно относящихся к ближним, не ощущающих никаких собственных обязательств в миру. Мы видим, как наш неосознанный атеизм постоянно препятствует нам в подлинном понимании своего христианского долга. Этот атеизм всеобщ и как бы объективен, нам никуда не скрыться и не спрятаться от него.
Здесь следует обратить внимание на одно обстоятельство, мысль о котором могла возникнуть уже тогда, когда мы говорили о не существенности атеистического мира. А именно трудно опровергнуть факт следования нравственной ответственности, положительного, нравственного поведения со стороны людей открыто заявляющих свою агностическую или атеистическую позицию.
В таком случае, если такого рода поведение согласуется с некоторыми моментами христианского учения о любви к ближнему атеистический мир уже не является лежащими за пределами сущего, тем самым строго говоря и не является собственно атеистическим миром.
Мы действительно встречаемся здесь с обратным вариантом зафиксированного в начале статьи явления.
Если в описанном нами случае человек сознательно «для себя» назывался верующим, бессознательно «в себе» сохраняя значительный пласт атеизма, то теперь мы видим атеиста «для себя» и христианина «в себе». Но более благополучной последняя ситуация не является. Разрыв мысли и действия (нравственное поведение вне христианства по существу не осмысляемо) неизбежно ведет к постепенному угасанию последнего, личностной деструкции. Положительное поведение вне личной веры означает лишь то, что когда-то и где-то разъединенное было единым, и теперь имеет место своеобразная инерция этого единства. Однако до бесконечности двигаться по инерции нельзя, убедительным доказательством чего является нравственная катастрофа современного российского общества. Поскольку мы смотрим на мир именно из ее точки, то зачислить рухнувшее в разряд сущего никак не представляется возможным. Таким образом, и для «неверующих христиан» и для «верующих атеистов» возможен лишь один путь восстановления своей бытийственности — вхождения в полноту Церкви, именно полноту, а не отгороженный для себя участок.
Но возможен и еще вопрос: не клевещем ли мы все-таки на тех мирян, кто во времена гонений на Церковь находил в себе мужество исповедовать православную веру, постоянно подвергая риску свое жизненное благополучие? Ведь действительно же были те, кто не вступал в пионеры, не осквернял себя иными знаками апостасии. Бесспорно, верность Церкви есть подвиг. Но покрывает ли, разрушает ли он грех времени? Увы, далеко не всегда.
Противопоставить себя миру атеистическому — еще не значит освободиться от его сетей. В Книге ученика о. Александра Меня А.Зорина «Ангел-чернорабочий» описываются эпизоды, когда или наставник, или автор книги или кто другой из паствы наставника, или все вместе потешаются над глупостью кэгэбэшников и других представителей власти. Но это они имеют как бы все основания, так как власть действительно была глупа, ниже всякого серьезного отношения. Однако смущает сквозящее в тоне потешающихся собственное превосходство, поразительным образом напомнившее мне отношение к жандармам и прочим официальным лицам, большевиков. К этому странному сопоставлению невольно подвинула меня книга соратницы Ленина Л.Книпович. Точно с таким же презрением и превосходством рассказывает большевичка о том, как ей удалось облапошить сыщика или чиновника жандармского департамента. Речь, конечно, может идти только о внешнем сходстве, ибо участники отношений в первом и втором случае по мотивам своего поведения не похожи друг на друга. Но как раз этого внешнего сходства оказывается достаточно для угадывания общей их схемы. И там сознание сопровождает схожий комплекс подполья и сектантства, жестко разделяющий всех на «мы» и «они». При этом «мы», внешне будучи подавляемы, стесняемы «ими» внутренне бесконечно «их» превосходят. Кажется, что сатана специально прикидывается немыслимым дураком, дабы спровоцировать в «умных» тяжкий грех гордыни. Это деление на «мы» и «они» (со знаком «минус») становится универсальным объяснительным принципом в подходе к любому предмету в любой среде, в том числе и церковной. «Наш» батюшка самый лучший — другие более или менее хуже по степени непохожести на него.
Вот из того же Зорина об одном священнике: «Там служил оригинальный священник. Лицо Дон-Кихота, худой и мрачный. Оживлялся только когда примет водочки где-нибудь в алтарных кулисах». Или о другом: « … рыжий детина, всегда сонный вид, совершенно не понимавший, что происходит в храме» (с.30). Или о третьем: «Другой настоятель, отец Стефан, казался человеком положительным, но отцу А. с ним, как я уже говорил, было очень трудно по той причине, что единственно важным для о. Стефана был обряд, ритуал» (с.92). «Мы невольно сравнивали двух священников … проповеди отца Стефана мало кто слушал из москвичей, разговаривали, ходили по храму». В высказываниях Зорина нет обращенности на себя, «мы» — абсолютно, не подлежит рефлексии, это та точка плотиновского «Единого», с которой обозревается весь несовершенный мир.
Жесткая связка «мы — они» действительно архитипически сформированная большевистским подпольем, полностью отсутствует у людей не нашего времени, людей с «иной онтологией».
Человек истинного Я (а не «мы») никогда не всматривается так пристально в другого, не сопряжен с ним в плане самоопределения. Вектор его экзистенции устремлен не в сторону соседа, как у Ивана Никифоровича, а ввысь к Богу. Полнотой человеческого бытия обладают прежде всего он сам, так же как и всякий другой. Общественность тогда есть не совокупность сословных или партийных самоиндентификаций, а коммуникация сущих в себе личностей, которым не нужно сравнивать, противопоставлять, определять половинок андрагина. Я могу вспомнить здесь описанное А.А.Ванеевым поведение Л.П.Карсавина в лагере. Он мог выражать свое несогласие с происходящим, возмущаться поступками палачей, но последние никогда не существовали для него в плане касательства и уж тем более самоопределения его личности.
Между лагерной администрацией и Красавиным не могло сложиться никаких экзистенциальных связей, поэтому, когда того требовала ситуация, при самом жестком отношении к нему он мог оставаться в ее отношении совершенно объективным, называть вещи своими именами, не примешивая к их описанию никаких личностных значений. Мыслить охранников перманентно плохими, а себя в сопоставлении с ними «хорошим» было бы для него не только унизительным, но просто невозможным делом. Нелюдей можно оценивать лишь с естественнонаучной точностью, спокойно рассматривая как слабые, так и сильные их стороны.
Речь тут может, конечно, идти не только о большевистских недочеловеках, но вообще о возможности подхода к происходящему по его собственной мере. Для Карсавина не было необходимости возвышать себя в гордом сознании собственной исключительности над другими, над «они». Он был тем, кем был в своем настоящем бытии, и его бытие исключало всякую экспансию в предмет, в «среду». Содержание мира тем самым могло восстановиться в его сознании именно как содержание мира, а не позиция собственному Я. Будь Зорин не человеком нашего времени, он наверное смог бы по иному оценить как «своих», так и «чужих», так как у него не было бы необходимости делать обязательный выбор между «мы и они». Он смог бы пребывать в самобытности своего Я, Я — не как последней инстанции в иерархии сущего, а как бытийствующего в своей личностной неповторимости. Он обнаружил бы себя не человеком партии, а человека в его главном призвании — быть собой. Тогда можно было бы в свободном отношении к предмету увидеть, что и «принимающий водочку» и «рыжий детина» полагают свою жизнь на службу Богу и служат так, как могут в мире, который не признает Бога.
Ведь пастыри эти поднялись уже по одному факту своего служения над атеистической слякотью. Если среди них есть и малограмотные, нравственно не безупречные и т. д., то почему все же мало у кого хватает ума порадоваться тому, что они вообще есть и уже простым фактом своего существования и служения способны вытащить мир из болота невежества и безнравственности.
«Если каждый русский человек, — пишет свящ. Алексей Маслюк, — начнет по воскресеньям ходить в храм, то со временем вся Россия выпутается из сетей лукавого» («Православный Санкт-Петербург», 1995,№9).
Как бы мы не отнеслись к подобным словам, бесспорным окажется одно: именно молитва в храме открывает путь к нашему спасению, именно литургическая жизнь возвращает нас к жизни духовной. Но литургия без священника не возможна. Священник служит, произнося молитвенные слова и совершая определенные действия, и через эти слова и действия все предстоящие в храме входят в жизнь Истины. Молитвенное участие прихожан в службе, без всякого интереса к вопросу: кто служит, как он себя проявил в быту, что можно ждать от него в плане ораторских способностей и миссионерского рвения, ведь не к священнику приходим мы в Церковь, а к Творцу мира, — вот самое главное условие нашего, а не Церкви очищения и обновления. И если отвратят кого-то от желания войти в Церковь личные качества священника, то значит, он ждал встречи не с Богом, а с человеком. То же самое относится и к личным преимуществам того или иного пастыря. Человек, который нетерпеливо переминается с ноги на ногу в ожидании, когда кончится «обряд» и начнется «интересная проповедь», тем самым поступает по меркам атеистического мира, он здесь слушатель в ожидании лекции.
Той же лекционной понятности (с непонятных лекций уходят) ожидают и те, кто требует немедленного перехода на русский язык богослужений, не замечая разницы между словом лекционным, пропагандистским и богослужебным, литургическим и самое главное не замечая самой онтологии нынешней ситуации.
Та литургия, что мы сегодня имеем, есть еще и образ мира, от которого мы отпали, и к которому нам предстоит возвратиться. Образ единственный, в том смысле, что он совершенно не эмманирован еще сегодня в структуры сущего, обезсуществленные атеизмом. Посему эта драгоценность должна оберегаться по своему истинному статусу.
Всякая попытка «улучшить» богослужение сегодня (именно сегодня, что будет потом, я не знаю) угрожает вторжению онтологического, неосознанного атеизма в область онтологии священного. Именно последней и служили и охраняли батюшки «с украинским акцентом» — малодеятельные, может быть даже ленивые по природе мыслью, не порывающие связей с реальным положением дел.
Ощупью, спотыкаясь, входят сегодня и люди в Церковь, не соблюдая должного огласительного периода, много действительно не зная. Но у них надежный проводник, и Он ведет их так потому, что, выйдя из атеизма и заключая в себе атеизм, «они рискуют всякий раз», действуя по правилам или «в соответствии со смыслом» впасть в многочисленные соблазны, как-то соблазн «самого лучшего» пастыря. Конечно же такое положение дел не может сохраняться долго — «акцент» должен исчезать, богословская мысль пробуждаться, богослужебная практика усовершенствоваться, но все это даст результаты лишь в случае высокой духовной трезвости и постоянной борьбы с остатками атеизма в сознании самих новаторов, который как атеизм «онтологический» (это слово мы ставим в кавычки, ведь никакой подлинной онтологии у атеизма быть не может) гораздо опаснее атеизма феноменального.
Наша Церковь сумела сохранить себя за счет своей изоляции от атеистического мира, так зачем же вторгаться сегодня в ее двери с его мерками?
Журнал «Начало» №3-4 1996 г.