О чем пишет «Православный летописец»?
Православная журналистика сегодня дело новое, и тот, кто не ограничивается перепечаткой статей из периодики позапрошлого теперь уже века, а стремится сказать своё слово, не гарантирован от неудач. Однако если схвачена верная нить, каким-то образом проявлен важный смысл, то даже многие просчеты должны быть и наверняка будут прощены читателем. Необходим самый минимум и одновременно максимум — это должна быть именно журналистика и журналистика православная. Попасть в эту точку оказывается делом нелёгким. Здесь всегда необходимо «попадание в резонанс» одновременно с духом Церкви и с теми реалиями мира, которые призваны с этим духом соотнестись, преобразиться в нем. Здесь нужно порой уметь расстаться с «любимыми мелодиями», привычными значками, с коими ассоциируется православие в мало воцерковлённом сознании, быть готовым к перемене собственного ума, помимо призывов обращённых на тот же счёт к другим. Иначе возникает риск попросту говоря, обмануть читателя.
Можно с уверенностью и, конечно же, с сожалением сказать, что редакция вновь издаваемого журнала «Православный летописец Санкт-Петербурга», первый номер которого у нас в руках, твердо встала именно на второй путь.
Запаслась она соответствующими рекомендациями, пригласила в состав редакционного совета авторитетных духовных лиц. Но согласимся, что если на титуле обозначена Московская Патриархия, само наличие такой надписи не влияет мистическим образом на качество материалов, опубликованных в журнале. Именно это качество и является единственным критерием, позволяющим судить о том, имеем ли мы дело с православной журналистикой или чем-то другим.
Начнем с редакционного обращения к читателю, где определяются задачи журнала, где мы узнаем, что целью редакции является удовлетворение потребности закрепить неповторимый «питерский аромат нашей церковной жизни на бумаге». Ведущую роль в создании этого аромата должна сыграть «творческая, думающая и ищущая церковная интеллигенция». Причем интеллигенция эта уже не та, что раньше. Именно прежняя повинна в том, что на самом термине «интеллигенция» лежит «тяжелая историческая ноша», в церковных кругах он стал «ругательной кличкой». Авторы журнала к этой кличке уже отношения не имеют. Здесь собралась совершенно другая интеллигенция, «думающие, понимающие, сочувствующие люди». Тех же, кто не видит здесь различия и по-прежнему настроен скептически, автор редакционного обращения стремится убедить цитатой из И.А. Ильина:«… где начинает господствовать отвлеченное, схематическое мышление, все упрощающее и раз навсегда нашедшее мнимый «ответ» на все неверные «вопросы» и самодовольно навязывающее всем свой «штамп» или «трафарет», там воцаряется мертвая ложь и пошлость. Аскетическое начало в мысли учит нас рассматривать наше знание как «еще-незнание»; оно приучает нас к насыщенному и, в то же время, непритязательному мышлению. Оно ведет нас через все преграды вопрошания и сомнения, через очистительные огни самокритики и возражения самому себе, так, чтобы мы могли выйти из всего этого искуса закаленными и обновленными».
Таким образом, уже в самом начале появляется вопрос, ответа на который ни в редакционном обращении, ни в основных материалах журнала мы не находим. Так и остаётся неясным, за счет чего редакция собирается снять со слова «интеллигенции» эту самую « тяжёлую историческую память». Что разве те, прошлые интеллигенты не были «думающими, понимающими и сочувствующими»? Еще как были, «слезинка всего лишь одного замученного ребенка» чего стоит. А сколько собственных крокодиловых слёз пролили так называемые революционные демократы по поводу страданий народа! «Думать, понимать, сочувствовать» — в высшей степени неопределённые сами по себе слова, не гарантирующие какого-либо содержания. Вспоминается, например, горбачевская фраза « давайте поразмышляем». Именно «та» интеллигенция размышляла о чем угодно и понимала все, что попадается под руку, но очень мало могла сказать по существу дела, т.к. для этого требовалось кроме благих намерений определенного рода знание. Философское размышление, например, должно строиться в соответствии с логикой, отвечающей уже сложившейся научной традиции, где всякое новое слово находится в ряду предшествующих, а не выпадает из него. Критик Гегеля Шопенгауэр мог быть непримиримым противником своего предшественника лишь потому, что действовал в пределах одних с ним логических правил. Именно такого умения держаться в пределах определённой научной и вероучительной традиции и не хватало нашей прежней интеллигенции. С этим связана её мечтательность, религиозная нетрезвость.
Но это «тогда» — нынешняя интеллигенция, с точки зрения редакции, совершенно другая, то есть тоже «думающая, понимающая, сочувствующая», но другая. Видимо, за счет православия, так как у той в чести было свободомыслие. Уж мы-то, нынешние, ни к какому религиозному творчеству не призываем, никакого «третьего завета» не ждём. Напротив, без благословения духовника никогда шагу не сделаем. Мы ли не православные! И вот как раз здесь читатель рискует оказаться сбитым с толку ситуацией, когда внешние признаки благочестия оказываются налицо, а душа по-прежнему пребывает в состоянии «сочувствия». Так что же, православный человек не думает, не понимает, не сочувствует? Если серьезно, то в определяющем качестве своего поведения — нет. Православный человек прежде всего исповедует свою веру в осуществлении собственного призвания в определенности конкретного дела, к которому определил его Бог. Солдат воюет, священник служит, философ философствует, притом все определяется критериями конкретного вида деятельности. Человек должен не рассказывать о своей православности, а показывать, проявлять её в действии. Православный философ, например, оставаясь в пределах философской логики, будет мыслить иначе, нежели протестантский. И происходит это прежде всего вследствие непременного участия в литургической жизни православной церкви, но не в отрыве от специальной профессиональной подготовки.
Никаких мыслителей «вообще» и уж тем более в православии существовать не может. Странно, зачем редакции потребовались эти давно затертые ничего не значащие уже словечки «понимать, сочувствовать и т.п.». И поверьте, мы здесь не просто назойливо придираемся к словам, это настоящая программа журнала. Мы действительно найдём в нём много попыток «поразмышлять», но мало реального понимания существа выдвигаемых проблем и конкретных шагов к их решению.
«Понимание» чего или «сочувствие» к чему может вызвать, например, статья Александра Казина о русском пути в истории, где на неполных десяти страницах текста автор одним росчерком пера разрешает все «проклятые вопросы» отечественной историософии. При чтении статьи сразу же возникает подозрение, что А. Казин слишком буквально понял тютчевское «умом Россию не понять» и решил сразу же отказаться от какой-либо логики, как научной, так и пребывающей в пределах простого здравого смысла. Начинает он свой опус так: «Неверующих людей к счастью не существует, различие между верующими и «неверуюшими» только то, что верующие веруют в Бога — бесконечную жизнь, а неверующие «атеисты-безбожники» верят в смерть. Однако смерть не просто ничто, а небытие, меон, бытие с отрицательным знаком».
Уже здесь голова, что называется, идет кругом. Ведь тут же возникает вопрос, почему существование людей «верующих в смерть» так же «к счастью», как и существование верующих в Бога. Уж не лучше ли неверие, чем такая жутковатая вера, да и возможна ли она вообще? Верить в смерть, значит верить в ничто, в отрицание бытия, стало быть, таковая вера есть неверие, ведь верить-то не во что. Бог есть исток всякого бытия. В акте веры человек сознательно устанавливает связь с Богом, связь же с ничто, с небытием, меоном, установить никак невозможно, как нельзя схватить пустоту. Неверующие люди «к счастью» все-таки существуют, иначе небытие уравнивалось бы с бытием, как некая особая реальность. Автор, видимо, не замечает, что дерзая выразить православный взгляд на вещи, на самом деле, приписывает небытию онтологический статус, что ни богословски, ни философски не может быть верно.
Но вернемся к тексту самой статьи: « на языке богословия, — пишет А. Казин, — это называется адом. То есть небытие, меон, бытие с отрицательным знаком». При этом автор не утруждает себя ссылками на Священное Писание или на святоотеческие труды, наверное, полагая, что его позиция и есть богословие в предельном смысле. Кроме того, почти пять строк уже написано, а страниц для статьи положено всего около десятка надо экономить место. Но даже не обращаясь к богословию, оставаясь в пределах обычной логики, которую нам тоже Бог дал, понятно, что если ад то место, где «плач и скрежет зубов», то и в аду все же что-то происходит, т.е. небытию как таковому он не тождественен. Отождествление же ада и ничто вольно или невольно снова придаёт небытию онтологическое значение
Не будь наш автор столь с точки зрения логики неуловим, его вполне можно было бы заподозрить в симпатиях к гностицизму. Но поскольку статья — самая настоящая смесь всего со всем, не будем заниматься поисками какой либо позиции, а просто постараемся впечатлиться рисуемой А. Казиным картиной мира. Между раем и адом проходит «духовная вертикаль человека и человечества», притом рай назван ещё «полюсом абсолютного Света», ад же противоположным полюсом «внешней тьмы». Всё предельно наглядно, но к сожалению опять бессмысленно. Ведь если Свет абсолютен, то откуда берётся нечто ему внешнее, ведь абсолютное потому и абсолютно, что всё объемлет. Тьма в таком случае, не меньший абсолют, нежели свет. Опять мрачная тень гностицизма наползает на глянцевую обложку «Православного летописца». Хотя самого автора статьи подобные богословские несообразности не очень-то беспокоят, здесь для него главное — собрать вместе побольше громкозвучных слов и тем самым впечатлить доверчивого читателя. Так построенную им вертикаль между Светом и тьмой А.Казин приравнивает к «образу мирового древа», который присутствует в невесть откуда взявшемся «соборном сознании народов. В отличие от известного языческого символа мирового древа, которое у А. Казина, благополучно произрастает из ада, «соборное сознание народов» уже лично казинское изобретение, потому исследовать смысл этого словосочетания — пустое занятие, но посмотрим, что дальше. «На горизонтали тварного эмпирического бытия те же полюсы абсолюта символизированы правой и левой стороной мира». Наконец-то автор открыто признаёт то, что утаивал буквально одной строкой выше. Теперь в его «космологии» и Свет и тьма стали полюсами чего-то третьего, т.е. Абсолюта в собственном смысле. Получается почти по схеме гегелевской триады: тезис-рай, антитезис-ад, синтез-Абсолют. Но как же тогда быть с утверждаемой выше абсолютностью света, не говоря уже о вероучительном несоответствии, ведь никакого соединения рая и ада в христианстве не предполагается. Спаситель «адову разрушил еси силу», а не возвёл ад до небес. Сошествие во ад есть сотериологическое, а не космологическое по значению действие. Что же касается самой казинской горизонтали, откуда берётся здесь правая и левая сторона мира. В отношении к чему правая и левая? Если в основу положено духовное различие ошуя и десныя в отношении Бога, то почему оно симметрично перенесено на эмпирический мир. Где разница между Небесным и земным царствами? Учитывая, что в казинской геометрии левая сторона по существу приравнена к аду, получается, что всякий левый поворот с перекрёстка духовно не безопасен. Ведь эмпирический мир — это мир, в котором мы непосредственно живём, совершаем поступки.
Сразу после мирового древа А. Казин заводит речь об искупительной жертве Христа. В результате её «людям дано откровение, в котором отношения между духом и материей освоены как любовные и творческие, имеющие провиденциальный смысл». Поскольку раньше речь шла о рае и аде, правом и левом, то, согласно казинскому хронотопу, дух концентрируется на полюсе рая, «правого», а материя заметно перемещена влево. Поскольку любовное отношение возможно только в духе, а материя от духа отлична, то она никак не может выступить в качестве субъекта такого отношения. Но вперёд, читатель, перейдём с тринадцатой строчки статьи, где мы только что задержались, на четырнадцатую.
«Мистическим и логическим символом этого отношения является Крест. Вертикальную основу мирового Креста образует божественная энергия — Фаворский свет, исходящий от Пресвятой Троицы и пронизывающий собой весь сотворенный космос сверху донизу, вплоть до области тьмы кромешной, до ада. Онтологическую горизонталь Креста составляет тварный мир как таковой, в его относительной завершенности и самоценности, где решающую роль играет различение дел правой и левой руки — правды и кривды. Таков логос христианской цивилизации вообще, в особенности же цивилизации православно-русской, ибо именно в России «все концы сходятся, все противоречия вместе живут». Если к указанной вертикали нетварных энергий и горизонтали материального мира прибавить еще и диагональ культуры, постоянно колеблющейся между Светом и тьмою, между святостью и демонизмом, мы получим начальную метафизическую схемуцивилизации».
Что, где? Откуда взялся этот набор слов: «православно-русская цивилизация»? «Разъяснения» ещё того хлеще. « …Цивилизация — это уникальная соборная человеческая сущность, развёрнутая в истории». Каким образом богословский термин «соборность» оказывается в одном ряду с социологическим понятием цивилизации? Что такое человеческая сущность? Мы едва успели одолеть страницу текста. А двигаться дальше с его разбором уже сил нет никаких. Приведём только еще один перл, что называется, без комментариев:
«Заботясь о технологической оболочке русской цивилизации, Петр Великий заимствовал у Запада прагматический постав жизненного мира, однако не мог (да и не хотел) изменить само духовное ядро России. Святая Русь оставалась верной себе и в Москве, и в Петербурге. На реформы Петра Россия ответила подвигом Серафима Саровского, поэзией Пушкина и победой над коронованной буржуазной революцией в лице Наполеона».
Как вообще ко всему этому относиться? И что же, всё это «Рекомендовано к печати Отделом религиозного образования и катехизации Московского патриархата»? Понятно, что сотрудники данного отдела вовсе не обязаны были просмотреть все публикации номера. Но какую ответственность взяла на себя редакция. подводя под такую рекомендацию просто чудовищный по своему богословскому и философскому качеству материал. Добро бы только он один. А как прикажете относиться уже не к ученым то ли философским, то ли богословским поползновениям А.Л. Казина, акплодам поэтических вдохновений В. В. Василика. В журнале он представлен как обладатель ученых степеней кандидата филологических и богословских наук и одновременно «известным переводчиком с современных и древних языков, автором многочисленных публикаций по вопросам философии, истории, литературы и богословия». Отнесемся ко всем перечисленным заслугам и квалификациям Василика как к авансу человеку еще достаточно молодому, чтобы стать всем тем, что о нем сказано в редакционном пояснении «Православного вестника». Что же касается опытов в области стихосложения, то их приходится воспринимать как данность. И данность при этом ошарашивающую. В самом деле, ну как это оказалось возможным и приемлемым для редакции журнала поместить в нем вирши, в сравнении с которыми опыты Капитана Лебядкина — это едва ли не высшая поэзия. У последнего хотя бы тематика стихов вровень с их поэтическим качеством. Не такая как у «известного переводчика» и «автора многих публикаций». По великой что ли, простите, невменяемости ему ничего не стоит коснуться любой темы и уж, конечно ни Родина, ни Церковь, ни вера, ни Бог здесь не исключение. Чтобы не утомлять и не запугивать чрезмерно читателя, коснемся одного только стихотворения Василика — «Россия». Вот как оно начинается:
«Что больше может быть родного края?
Один ответ — Святое Православие»
Рифме (если это, конечно, она), введенной автором, вряд ли позавидует какой-нибудь версификатор даже самого нежного возраста. И вольно ж автору рифмовать слова на православные темы. Ну, воздержался бы он от самого по себе невинного желания, не только не возникло бы злосчастной почти рифмы, но и не пришлось бы Василику пусто- святить и порождать нелепости. В самом деле, и что это пришло ему на ум измерять Родину и Православье, утверждая первенство последнего. Как хотите, но ничего, кроме праздной игры ума, да и не игры даже, а какого-то невнятного шевеления, здесь нет. Стоит попытаться прояснить василиковскую невнятность и станет совершенно очевидно: не за то дело он взялся и не тем вопросом, за которым стоит смысл, задался. Ведь это просто сказать, что Православие больше «родного края», но тогда почему бы не указать и на несопоставимость реалий Родины и Православия. Сравнивать, измерять и взвешивать их — это все равно, что соотносить, скажем, цвет и звук, путешествие и трапезу, и т. д. Какая из этих реалий «больше»? Понятно, что на подобные вопросы лучше не отвечать, а еще уместнее ими не задаваться. А если уж наш поэт-мыслитель своим вопросом задался, остается указать ему на то, что его собственная Родина не больше и не меньше Православия. Она немыслима вне его, пускай даже исповедуют в России Православную веру далеко не все, Православием она как-то держится, вне Православия о ней и сказать было бы нечего. И не потому, разумеется, что как возглашает наш рифмосозидатель, «Без Христовой веры Россия область вечной скверны». Оставим Василику его «вечную скверну» для дальнейшего осмысления того, как историческая реалия может быть вечной. Существенней будет отдать себе отчет в том, что в отличие от некогда появившегося Василика, Россия тысячу лет как крещена, и представить ее себе раскрестившейся не значит ли найти образ того, чего уже не существует? И нужно ли напрягать свое воображение, вызывая в себе подобные образы? Василик, как мы уже убедились, его напряг. И вот до чего он в итоге донапрягался:
«И даже из глубин мы скажем ада:
Иной Руси, неверной, нам не надо!»
Это как же так получается: «известный переводчик» всерьез относится к возможности того, что некие, читателю неведомые, силы могут заточить его в ад с одной только целью — вырвать из переводчика отречение от Православия в пользу безбожной России. Как-то еще можно представить обратное — пребывание в аду как раз тех, кто крепко держится за безбожную Россию. Но исповедующий Православие низринутый в ад — это уже за пределами всякого смысла. Далеко завели Василика, а вместе с ним и «Православный вестник», его опыты версификации, так далеко, что соседство с ним не может не дискредитировать любую публикацию журнала. В очень уж сомнительную компанию она вольно или невольно попадает. В частности, Казин и Василик пускай и косвенно, влияют и на восприятие содержания других рубрик, в том числе рубрики «Слово пастыря», непосредственно предваряющей казинскую статью. Действительно, к кому оказываются обращены слова протоиерея Дмитрия Галкина: «Христианин должен быть человеком образованным, квалифицированным работником и вызывать уважение к себе, а таким образом и к своей вере у окружающих его людей», если им не внемлют авторы публикаций в том же издании? Столь же случайными для журнала оказываются и другие материалы рубрики. Сам по себе важный текст, который принадлежит протоиерею Иоанну Миронову, — по жанру проповедь, приуроченная к определённому церковному событию в журнале не отмеченному. Беседа с протоиереем Василием Ермаковым так же от беседы в собственном смысле ничего не имеет. Видно, как журналист, приспосабливая те или иные материалы к своему плану, что называется, «работает ножницами». В этом приёме самом по себе ничего непозволительного нет, но лишь в одном случае: когда «склейка» не заметна для читателя, когда композиция удалась.
Общие недостатки журнала обнаруживаются и в других рубриках, например; «Православная педагогика и психология». В ней на неполных пяти страницах текста Е.Б. Целовальникова подвергает критике вновь вводимую нынче в школах валеологию. После прочтения общих и не вызывающих возражений уже в силу своей общности мест наталкиваемся на следующий пассаж, где в связи с валеологией речь заходит о йоге. Здесь автор статьи ссылается на книгу французского монаха-бенедиктинца Ж.М. Дюшане «Христианская йога» и пишет: «Даже монах-бенедиктинец ясно говорит о том, что йога это не физическое, а духовное упражнение». Надо же, бенедиктинец, написавший не пять страниц малосвязанного текста, а целую и настоящую книгу, оказывается, тоже что-то соображает! Как это похоже на прозрения свифтовских лошадей-гуингмов, которые также заподозрили у человека наличие разума. Но понятно, бенедиктинец не православный, поэтому что бы он ни сделал путного, заслуживает лишь снисхожденья. А «православный», какую бы глупость не совершил, всё равно будет выше католика.
Мы говорили о малосвязности статьи Е.Б. Целовальниковой. «Валеология, — пишет она на одной странице, — провозглашает главной ценностью жизни здоровье. Именно так! Его величество здоровье, а не душа, не любовь к ближнему, не Родина, не Бог, не достижения культуры и разума наконец!».
А вот что на другой: «Нарушение принципов и правил обучения, экспериментирование в методах, подходах и содержании образования ведет не только к разрушению системы образования, но и уже привело к разрушению интеллектуального и соматического здоровья ребенка».
Стало быть, о вреде валеологии автор пишет с позиции основного критерия валеологии — здоровья. Кто же здесь больший валеолог? Правда, кроме вреда здоровью валеология, с точки зрения автора, разрушает не весть откуда взявшуюся у нас «систему образования». Ведь если что и было во всём советском (а другого у нас в государственном масштабе нет) образовании «систематического», так это неуклонно внедряемые атеизм и коммунистическая идеология. Но автор усмотрела здесь ещё одну ценную вещь — дидактику. Именно принципы дидактики прежде всего разрушает валеология. А вот и сами эти принципы в изложении автора:
«Принципы дидактики: научность обучения; систематичность обучения; связь теории с практикой; наглядность обучения; доступность обучения; прочность знаний, умений, навыков; учет индивидуальных особенностей в коллективной работе сучащимися».
Не трудно догадаться, что любой сообразительный сторонник введения валеологии в школе без труда докажет, что его дисциплина как раз вышеобозначенным принципам соответствует. Кроме того, возникает вопрос, почему у православного педагога и психолога основным пунктом полемики и защиты стали именно эти взращенные позитивизмом XIX века «принципы»? Боюсь, что на этот вопрос ни редактор, ни автор ответить не смогут.
Особую часть журнального пространства составляют рубрики, которые можно назвать историческими или церковно-историческими. Заполняющие их краткие заметки сами по себе интересны тем, что сообщают малоизвестные факты нашей духовной истории, но общая ситуация близка к той, что сложилась в связи с рубрикой «Слово пастыря». Ведь намерение редакции «говорить о настоящем, исходя из опыта прошлого, осмысливать события нашего времени при свете опыта подвижников прошлых лет и столетий» так и осталось неисполненным. Поэтому и оказалась духовная жизнь наших отцов лишь предметом краткого исторического сообщения, не воплотилась в собственных действиях тех, кто с почтением говорит о них. Но если так, то не является ли подобное почтение лишь способом забыть их подвиг, чтобы не докучали они нам, где-то тайно вполне довольным собой и собственным показным благочестием людям, не были постоянным укором в нашей бездеятельности или псевдодеятельности. Одел детишек в сарафаны и косоворотки, ввёл строгое молитвенное правило — вот тебе и православная школа. Нарисовал луковичный купол с крестом вот тебе и православное искусство. Но было ли когда-либо православие такой иллюстрацией к утверждению, что дважды два четыре? История показывает, что не было, тем более в столь напряжённые времена, как нынешнее, нельзя мечтать, что, произнося символ веры без «филиокве», ты уже стал православным верующим, что заполнив страницы сброшюрованной бумаги словами из церковного лексикона, начал православный журнал и т.д. Заслуживает комментария и оформление журнала, полностью соответствующее его содержанию. Сказать, что оно катастрофически не попадает в тон и стиль, уместный для православного издания, — значит еще ничего не сказать. Журнал буквально выпадает из рук, вызывая головокружение изобилием какого-то подобия новогоднего серпентина на белом поле. А тут еще огромный герб на обложках. Признаемся, для нас затруднительна идентификация герба, украшающего журнал. Но, во всяком случае, очевидно одно — он не вызывает никаких ассоциаций ни с Санкт-Петербургом, ни с Православием. Помимо его совершенной стилистической невыдержанности и нелепости, герб самым откровенным образом принадлежит западной католической рыцарско-дворянской традиции. Ей не мог остаться вовсе чуждым Санкт-Петербург уже ввиду неизменной ориентации его державных строителей на западные образцы. Но эта ориентация не помешала Санкт-Петербургу приобрести «строгий, стройный вид», ничего общего не имеющий с залихватской разнузданностью обложки. Это впечатление от нее успешно поддерживается орнаментами, вынесенными в начало каждого из журнальных материалов. Правда, на этот раз они ошарашивают не сами по себе, а какой-то своей неуместностью в журнале. Это как если бы вы увидели роскошные и яркие обои в офисе или кабинете какого-нибудь администратора или бизнесмена. В последнем случае трудно было бы удержаться от хотя бы мысленного восклицания: «Ох, уж эти новые русские!». В нашем же случае собственное восклицание и не знаешь, к кому отнести. Художник-оформитель в журнале не указан. Остается сосредоточить свое внимание на журнальных текстах в надежде на то, что они, — нет, конечно же не искупят оформления, для журнала оно грех непростительный, — а хотя бы обнаружат некоторое несовпадение в журнале внешнего и внутреннего, тех самых «формы» и «содержания».
Начинание Л.А. Ильюниной, и это мы обязаны сказать со всей определённостью, — дело опасное, как опасен всякий утопический проект. Утопичен же он прежде всего потому, что православных философов, историков, психологов как круга авторов, необходимого для издания за- мысленного журнала в Петербурге просто — напросто нет. Им и неоткуда было взяться по причине долгого отсутствия как действующей школы, где православный человек мог бы получить соответствующее образование, так и традиции православного обучения светским дисциплинам в России вообще. Есть люди всегда готовые «поразмышлять» о чём угодно, но к чему могут такие раздумья привести, хорошо видно на опыте А.Казина. Авторов, о которых мечтает редактор «Летописца», ещё нужно вырастить, и не в деле, с которым у них ещё нет сил справиться, а в школе.
Есть, конечно, и ещё один, не менее опасный, ход, которым редакция по всей видимости собирается воспользоваться — выяснять и публиковать мнение духовенства по тем или иным проблемам Церковной и светской жизни. Опасен он потому, что православное духовенство сегодня по своей собственной инициативе как правило не стремится к публичным выступлениям в тех масштабах и в том качестве, как они замыслены «Летописцем». Мы не будем повторять здесь уже ставших привычными упрёков нашим батюшкам в невегласии, которые часто звучат со стороны представителей «прогрессистской» околоцерковной интеллигенции. Если православное духовенство не спешит высказываться, значит время для широкого выхода Церкви в мир ещё не пришло, ещё слишком много забот иного характера — прежде всего, по устройству приходской жизни, забот, порой почти непосильных, да и то, что он хочет сказать, священник всегда скажет на проповеди. Но вот появляется активный журналист, который буквально вынуждает священника озвучить, притом часто на всю страну, мнение, которое батюшка по собственной инициативе, скорее всего, оставил бы при себе как именно своё, частное мнение. Это, конечно, нужно журналисту, но нужно ли это священнику? И чей в итоге голос, журналиста или священника звучит в эфире, попадает на страницы всевозможных, именующих себя православными изданий? Понятно, что к этому часто толкает сама «механика» журналистской работы. Не наберёшь материала — не выйдет номер. Но можно ли подчиняться её требованиям, когда речь идёт о Церкви?
Много, очень много вопросов возникает в результате знакомства с первыми номерами «Православного летописца». Найдёт ли редакция правильный выход из создавшегося положения? Со своей стороны мы ей этого искренне желаем.
Журнал «Начало» № 10, 2001 г.