Атеизм на службе Церкви
Л.Е.Шапошников. Философия и догматическое богословие в России. СПб, СПбГУ, 1998, 128с.
По прочтении книги Л.Е. Шапошникова «Философия и догматическое богословие в России», возникает множество вопросов. В ряду первых, значимых по своим смыслам будут следующие: что есть догмат, что такое «православная мысль», где грань между богословской наукой и богословским творчеством? Замысел автора представить развернутую панораму православной мысли на протяжении периода XVII—XX веков по-своему, конечно, обладает и широтой освещения проблемы и набором необходимых сведений, задающих по-своему ориентир в определении и установлении исходного начала «эволюции догматического богословия», его этапов, и конечной цели.
Но что означает по-своему? Значит ли это, что мы уличаем автора в излишней субъективности, лишая его методы какой-либо объективной характеристики? Скорее, наоборот. Выбранный автором метод, если можно так сказать, абсолютно объективен, т.е. отвечает установленным гносеологическим нормам той «науки», которая нисколько не сомневается в достоверности своего метода (в силу отсутствия в нем подлинного субъектного начала) и уверенно подвергает своему анализу богословские реалии. С легкостью, на которую может быть способно только секулярное в своей основе мышление, благодаря своей онтологической отрешенности и безответственности, оно делает предметом своего «научного» обозрения догмат Церкви. Такого рода «научная мысль» содержит в себе удивительное забвение созидательной мысли, забвение тех основополагающих принципов, понимание которых позволяет приблизиться к видению человеческой реальности именно в христианском контексте. Чтобы не быть голословными и дать почувствовать этот, на самом деле, чуждый затрагиваемым богословским проблемам, авторский взгляд, достаточно привести следующую цитату, подводящую итог всему сказанному в книге: «… догматизм не только ведет к потере традиции, но и обособляет истины веры от жизни по вере, превращая догматы в пустые абстрактные темы». Что есть догматизм? Согласно авторскому взгляду — это следование догмату в теории, но не на практике. Церковное сознание «должно стать жизненным, т.е. соединять верующего с современностью, но такая открытость не должна привести к обмирщению церкви».
Однако кто сказал, что сущность церковного сознания может быть выражена императивом? Такое сознание уже в силу причастности к церкви преодолевает наличествующую в секулярном сознании дилемму догмата и жизни, которая в духе Церкви просто отсутствует, потому что догмат, как основа веры и мысли, закрепленный в соборных определениях формирует или образует само сознание, дарует мысли энергию, сообщающую ей цельность имманентным способом никогда не достижимую. Ведь догмат не просто формула, имеющая под собой содержание, в которое можно войти, минуя ограниченность формулировки и, таким образом, заранее подразумевая в ней что-то недоопределенное, то, что может открыться творческому разуму в новом историческом отрезке времени. Существо мысли состоит не в ее творческой природе, хотя, безусловно, творческий момент ей присущ, но в жизни, которая образуется таинством общения со Словом. Поэтому догмат является словно видимым пограничьем для мысли, достигая его и перерождаясь в нем, мысль рождается вновь. Потому догмат не может быть абстракцией и мертвой схемой, как не может быть ими, например, море, в силу отсутствия в нем течения, для берущей от него начало движущейся и потому живой реки. Догмат схематизируется только мертвой мыслью, существующей вне его пространства. В этом смысле, та основная проблема в догматическом богословии, которая видится автору, т.е. как можно более точное определение соотношения традиции и новаторства, надумана и не имеет прямого отношения к догматическому богословию. Ведь что волнует более всего автора в процессе рассмотрения развития догматического развития? Это вопрос: как сохранить меру, равновесие между неизменностью истин Церкви и историческим временем, между неприкосновенностью догмата и богословским творчеством. Именно этот вопрос лег в основу всей исследовательской работы автора, посвященной истории догматического богословия, начиная от «Просветителя» Иосифа Волоцкого вплоть до нынешних дней.
Забавно, что Международную церковную научную конференцию «Богословие и духовность Русской православной церкви», проходившую в Москве в мае 1987 г., автор относит к числу «заметных событий, призванных осмыслить соотношение традиции и новаторства». «Православная мысль, — пишет Л.Е. Шапошников, — сохраняя «непрерывную преемственность», должна быть актуальной и содержать ответы на «постоянно возникающие новые проблемы как для индивида, так и для общества в целом». То есть актуальность православной мысли по своему характеру уподобляется некоему «справочнику христианина», в котором на нужный вопрос имеется уже готовый ответ. Хочется отметить, что если православная мысль есть, то она уже ничего не должна, весь вопрос, есть ли она? И что это значит — православная мысль? В предисловии к книге сам автор следующим образом истолковывает это понятие: «Понятие «православная мысль» достаточно объемно и не имеет четкого определения. В первом случае к этому феномену духовной жизни относятся православно-ориентированные художественные произведения, философские труды, социологические теории и другие формы проявления духа. При этом формально их создатели могут расходиться с догматическими установками православия, как это происходит у Л.Н. Толстого, Н.А. Бердяева, В.В. Розанова и других. Находясь «у церковных стен», эти и подобные им мыслители не являются выразителями церковных взглядов, но в то же время само их творчество укоренено в православную духовную традицию». Итак, «православная мысль» настолько широка, что в своих истоках, как допустим у Толстого, она буквально отрицает догмат о св. Троице, о богочеловечности Христа. В таком случае небезынтересно спросить у автора, в чем же выражается православность такой мысли? И что означает положение: не выражая церковных взглядов быть укорененным в православной духовной традиции? Все это демонстрирует весьма определенную авторскую позицию мнимонаучного объективизма, для которого догмат всегда будет содержать что-то непременно внешнее человеку, внеположенное ему, как то, что надо человеку непременно оживлять, поддерживать своим творчеством. В связи с этим в самый раз задаться вопросом, а является ли богословие творчеством? Точнее, определено ли состояние его полноты и действенности творческим процессом? Если сущность христианской жизни есть стяжание Духа Святаго, соработничество Богу, а богословие вне жизни или, говоря языком автора, вне практики, бессмысленно, то можно ли его отождествлять с творчеством, с тем пониманием творчества, наиболее соответствующим природе этого понятия, как оно сложилось со времен Ренессанса? Его принцип, как мы помним, зиждется на индивидуальной свободе человека — творца, которая дает ему полное право на осуществление себя, самовыражения, которое не признает и не терпит никаких пределов и ограничений в осуществлении своего замысла. Творцу действительно трудно примириться с догматом, некоторым образом ограничивающим «творческие замыслы», высушивающим обилие творческих порывов. Но это происходит в том случае, если мысль действительно не оживотворена догматом, не преображена. Церковное творчество всегда догматично, безусловно свободно, потому как в основе своей определено общением Бога и человека во Христе, и пример этому — канон в иконе. Канон соответствует тому узкому пути, ведущему в Царствие Небесное, так как не столько расширяет человека, сколько сужает его, обнаруживая его конечность и в этой конечности его царское призвание. Канон как неотменимая реальность утверждает возможную свободу человека — свободу быть в себе абсолютно другим. Положение св. Василия Великого о том, что человек есть тварь, получившая повеление стать богом, в полной мере отражает в себе существо канона: это единственное повеление, через которое реализуется свобода человека — быть личностью.
Автор далек от такого понимания, всерьез рассматривая вопрос о соотношении догматизма и богословского творчества. В этом он исходит из традиции русской религиозной мысли, считая, что «наиболее последовательно принцип творческого отношения к церковному Преданию проявился в богословских построениях С.Н. Булгакова». По всей видимости, автор вместе с Булгаковым обоснование творчества видит в соборности, в которой полнота самораскрытия является как единство. Причем «качественная сторона соборности своим основанием имеет учение о Троице: Бог един и в то же время существует в трех ипостасях, каждая из которых обладает индивидуальными качествами». Для объективного «научного» взгляда, конечно, не существенно догматическое определение, что ипостась обладает качествами не индивида, но именно личными. Это различие индивида и личности онтологично, содержит в себе фундаментальное преобразование не только онтологии, но и основ мышления, его логического хода, во многом сформированного языческой античной гносеологией. Этот таинственный переход, от ветхого к новому, сущность которого и запечатлена в догматах Церкви, лежит в основе христианства, нового способа быть — во Христе. Поэтому объективность — реальность, существующая для всех, как истинная реальность, обнаруживает своей бытие не в своей независимости от субъекта, но в субъекте, как таинство перехода. Автор почему-то отождествил тезис С.Н. Булгакова «Истина есть норма бытия и лишь потом норма сознания» с православной духовной традицией. Но в этом тезисе как раз и сохраняется и утверждается «противопоставление субъекта и объекта познания, которое, по словам автора, необходимо преодолеть при определении соборных истин. Поскольку бытие (что здесь такое норма бытия, вернее является ли Истина нормой бытия, мы даже не пытаемся вопрошать) полагается первичным по отношению к сознанию, т.е. допускается онтологический перерыв, в котором сначала Есть (бытие — объект), а потом появляется Я (субъект). Получается, что субъект никогда не соединится с бытием, т.е. Христова жертва происходит напрасно? Но что еще загадочней, так это то, что вторичный субъект получает полную свободу в отношении к догматам и способен вынести суждение, как это делает Булгаков, что «догматы, вернее, их словесное выражение, не могут оцениваться как «высшая и онтологическая формула» и в религиозной сфере их значение нельзя преувеличивать. И как результат, мы читаем: «для мыслителя догматы не могут претендовать «на полное выражение церковного самосознания», они лишь его часть». Церковное самосознание раскрывается в соборности, которая, как мы помним из авторского контекста, есть полнота самораскрытия индивида. Именно поэтому «соборность церковная неизмеримо богаче по содержанию всего того, что выявлено … в церковном учении». Кроме того, через «свободное избрание истины» преодолевается «ограниченность индивидуального сознания, возникает качественно новое состояние — многоединство». И дальше мы получаем чуть лине руководство к действию, на языке недавней идеологии — директиву. «Иными словами, соборные истины «трансцендентны индивиду как таковому», но они становятся для него «имманентными после воцерковления», а значит, и обязательными для исполнения». И лексика и настрой — все отдает средствами назидания идеологического аппарата советского режима, теперь уже применяющегося на церковной ниве. Особенно знаком нам «дух новаторства», «жизнеутверждающий» и победно-зовущий в бесконечность чередующихся друг за другом пятилеток. Теперь же это «стахановское» слово появилось в богословском лексиконе. Мало того, что все русские религиозные мыслители оказались по слову автора богословскими творцами, но еще и новаторами. «Понимание догматического развития и богословского творчества у русского мыслителя носит новаторский характер. Саму церковь он определяет как «жизнь, творчество, порыв», поэтому «закон безостановочного движения имеет здесь силу более, чем где-либо», — пишет Л.Е. Шапошников. И вот этот мифический «закон безостановочного движения» набирает силу, и «по мере развития соборного сознания все более отчетливой становится потребность философско-богословской разработки софийной проблематики». И в конечном итоге, нам ничего не остается, как признать, что без Софии, «ключа к главной идее христианства — Идеи Богочеловечества», нам не понять сущности христианства., не понять, поскольку ни один церковный догмат не упоминает о том, что Христос — это «предвечный человек». Вот оно, новаторство в чистом виде, которое непременно надо утвердить и охранить. И тогда оказывается, что церковное осуждение софиологии Булгакова было излишне поспешным, а позиция В.Н. Лосского, воспринимавшего софиологию как разрыв с православной традицией, как «ослепление ума», «грешит излишней категоричностью, полемичность преобладает над содержательным анализом взглядов Булгакова», — сожалеет автор. Но тут же спешит утешить читателя: «однако по мере развития церковного сознания, в ходе становления новых богословских тем отношение представителей официальной церкви к взглядам Булгакова изменяется». Выходит, что у великих отцов Церкви, у которых мы не находим учения о Софии, не было развито церковное сознание? Между прочим, творческая новизна софиологической темы не так уж нова. Тема Софии — это тема середины между Богом и человеком, уходящая своими корнями в сугубо античную, языческую, символическую структуру мышления, парадигма которого проявилась в ересях Аполлинария, Евномия, Нестория и др., с которыми древние богословы — св. Отцы — вели очень тонкую, богословскую полемику, проясняя логику их мысли как несоответствующую христианскому вероисповеданию. Кроме того, само новаторство по отношению к христианской мысли звучит по меньшей мере странно, если не сказать больше. Ведь что может быть новее христианской мысли, кроме ее самой. Так непробужденная к жизни мысль убеждает саму себя придуманными, подкрашенными богословскими темами лозунгами, побуждает к сочинению на редкость бессмысленных текстов, как две капли похожих на озвученные доклады, доносящиеся с кафедр партийных конференций.
«Состояние же «богословского сознания», — читаем у Л.Е. Шапошникова, — во многом зависит от степени подготовленности богословских кадров, от их способности, «опираясь на традицию, ответить на вызов времени». При этом степень развития религиозной мысли характеризуется не только ее влиянием в «церковной ограде», но и ее значением для общества в целом».
Интересно, что же это за неизменный мифологический арбитр, всегда готовый и способный определить критерий «развитости» религиозной мысли и как удостовериться в «развитости» самого арбитра? Но автор, минуя подлинные вопросы, которые способны положить начало действительно целесообразному движению, предпочитает давать ответы на вопросы несуществующие. «Православная мысль наиболее адекватно выражает интересы церкви в том случае, если избегает крайностей консерватизма и модернизма, иначе говоря, является новаторской», — подводит итог всему сказанному в своей книге Л.Е. Шапошников.
Признаться, видение консерватизма и модернизма похоже на кривое зеркало, отражающее два аспекта церкви, антиномично присущих ее собственной богочеловеческой природе, — это аспект завершенности и аспект становления, где становление зиждется на догмате как на своем объективном условии. Поэтому проблемы консерватизма и новаторства не являются собственно проблемами догматического богословия, а относятся, скорее, к житейским проблемам человека, который еще вчера, возможно, занимался исследованием проблем совершенствования форм и методов соц. соревнования в трудовом коллективе (новатор — термин как раз оттуда), а ныне, вследствие угасания общественного интереса к этому предмету, решил попробовать себя на богословской ниве. Но дело в том, что богословие, в отличие от научного коммунизма, является подлинным знанием, и на это мы хотели обратить внимание Л.Е. Шапошникова. Ведь существуют другие возможности самовыражения. Можно заниматься исследованием «человеческого фактора», «предвыборных технологий», «процессов демократизаций» и подобных мнимостей. По причине отсутствия предмета изучения и идеологической привычности успех будет обеспечен. С богословием все по-другому; и рискованные и самонадеянные экскурсы церковно необразованного человека в эту область могут побудить читателя среагировать на книгу так, как это сделали мы.
Журнал «Начало» №8, 1999 г.