Тема покаяния в трагедии А.С. Пушкина «Борис Годунов»
…суд Божий гремел над державным преступником!
Н.М. Карамзин
…ибо узрел несомненную милость Божию к восставшему на себя и казнившему себя.
Ф.М. Достоевский
Каждое поколение по-новому перечитывает классические тексты. Возвращение к вечному означает более глубокое погружение в настоящее, ибо в явлениях прошлого выделяются те черты, которые роднят его с сегодняшним днем. Вполне объяснимо поэтому и пристальное внимание к духовному пути А.С. Пушкина, пути сложному и противоречивому, представленному в столь же противоречивых оценках и современников поэта и его потомков. Нельзя не согласиться с мнением С. Булгакова, писавшего: «Ему был свойствен свой личный путь и особый удел — предстояние перед Богом в служении поэта. Поэтическое служение, достойное своего жребия, есть священное и страшное служение: поэт в своей художественной правде есть свидетель горняго мира, и в этом призвании он есть «сам свой высший суд».
С. Булгаков недаром определяет служение поэта не только как священное, но и страшное, ибо художнику-человеку суждено пережить великий страх перехода земного порога. Ему суждено стать пророком:
И он мне грудь рассек мечом
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.
Эти строки «Пророка», как и все стихотворение в целом, традиционно рассматривалось как поэтическая метафора. Но «Пророк» не только художественный манифест. Он и рядом с другими гениальными текстами Пушкина, и внеположен им. Он — из другого измерения. Энергия духовного прозрения, исходящая от текста «Пророка», позволяет соотнести его с Библейским словом. О значении «Пророка» хорошо сказал Вяч. Иванов, заметив, что «в ослепительных, как молнии, строках «Пророка» сказалась, с мощной силой призыва, вся истомившая дух жажда целостного возрождения».
По мнению многих исследователей, 1825—26 годы — важнейшие вехи духовного пути А.С. Пушкина. В это время он сформировался как зрелая личность, как подлинный художник и мыслитель. Однако обратим внимание на то, сколь важен среди всех составляющих компонент, который сам поэт определил как «духовную жажду». Томимый ею, Пушкин мучительно ищет ответы на «проклятые» вопросы, и поиск ответов находит отражение прежде всего в творчестве.
Предшествуя «Пророку» на этом этапе, трагедия «Борис Годунов», законченная в 1825 году, стала одним из самых серьезных поворотов в духовном движении А.С. Пушкина. «Жажда целостного возрождения» приводит к иной, чем прежде, системе отсчета. Задумав историческую трагедию, драматург понимает, что, оставшись внутри истории, как бы сама по себе она ни была интересна, он увязнет в процессе, в тех маленьких правдах, которыми разрешаются локальные исторические коллизии. Чтобы приблизиться к истине, драматическому писателю нужен взгляд из Над-истории в историю, иначе говоря, Пушкин приходит к необходимости использования обратной перспективы. Об этом свидетельствует заметка на полях в черновой рукописи сцены между летописцем Пименом и Григорием Отрепьевым: «приближаюсь к тому времени, когда перестало земное быть для меня значительным». Эта запись, по мысли Вяч. Иванова, согласуется с тогдашним умонастроением поэта, впервые познающего красоту духовного трезвения и смиренномудрой отрешенности. Толковать мысль Пушкина можно по-разному. То, что земное все же занимательно для него, отразится и в тексте «Бориса Годунова». Оно проявится во внимании к историческому антуражу, к тому, что можно назвать «живым» в истории — предлагаемым обстоятельствам и человеческим характерам, к деталям и мелочам, к ошибкам и коллизиям. Это можно усмотреть и в сочетании трагического и комического, и в мощной лирической струе, вдруг пробивающейся в сцене Самозванца и Марины
Мнишек у фонтана, и во многом другом. Однако живая плоть истории укрощена в «Борисе Годунове» мощным духовным движением, для чего Пушкиным выстроена иная система координат. Она-то и явилась во многом причиной неприятия трагедии современниками, усмотревшими нарушение канонов традиционной для русской сцены исторической драмы. Обратим внимание на главные упреки автору: наличие вместо одного двух главных героев — Бориса Годунова и Самозванца, продолжение действия пьесы после смерти центрального персонажа и потеря в финале второго героя. Несообразности, отмеченные первыми читателями пьесы, свидетельствовали о непонимании не только того нового, что внес в поэтику исторической драмы А.С. Пушкин вслед за Шекспиром, но тех содержательных параметров, которые совершенно меняли взгляд на историю, беря за основу вертикаль с её надмирным, надысторическим ракурсом. Путаницу вносил также параллелизм в восприятии трагедии Пушкина и соответствующих глав «Истории государства Российского» Н.М. Карамзина, считавшейся источником «Бориса Годунова». Пушкин сам во многом ввел в заблуждение публику, настойчиво подчеркивая свою близость к Карамзину. Внимательное прочтение убеждает и в том, что Пушкин наследовал Карамзину, и в том, что он пошел много дальше своего учителя. Прежде всего в остроте исторического зрения, глубине мысли и в совершенно особой способности сцепления всех составляющих той вселенной, что называется художественным миром Пушкина.
Одной из этих составляющих в «Борисе Годунове» является проблема покаяния, традиционно отмечавшаяся исследователями А.С. Пушкина, но как дополнительная, «привязанная» ко множеству других, то есть как одна из частных проблем «Бориса Годунова». На первый план выдвигались следующие «шекспировские» вопросы: что есть власть и какова её природа? В чем положен предел человеческой воле? Имеется ли у нации право самой влиять на свою судьбу? Несет ли она ответственность за деяния своих властителей? Где выход из зависимости моральных причин и политических следствий? Политические аспекты центрального конфликта драмы очевидны, но если бы ими все замыкалось, «Борис Годунов» никогда не стал бы подлинной трагедией. Трагедийным для Пушкина был протекающий в сфере духа неразрешимый и неснимаемый конфликт, получающий только видимый исход, но, по существу своему, самим этим исходом подтверждаемый и возобновляемый. Этот конфликт лежит в сфере отношений человека с Божьим образом в себе, на нем неизгладимая печать драмы отпадения человека от Бога.
В покаянии, при искреннем раскаянии и намерении исправить свою жизнь, происходит невидимое разрешение от всех грехов Спасителем. В этом таинстве наиболее полно выражена внутренняя расколотость бытия, в нем человек переступает через себя и приближается к Образу Божьему в себе. Покаяние невозможно без предварительного совестного суда человека над собой. Совесть же есть взгляд человека и человечества на себя с той высоты, которая задана человеку при творении, она есть слышание «Бога гласа».
Общеизвестно мнение о русской литературе как о литературе совестной. Понятно, что такое мнение сложилось благодаря Ф.М. Достоевскому и Л.Н. Толстому, но не только им. Вне всякого сомнения, А.С. Пушкин — один из зачинателей совестной линии в русской литературе, и «Борису Годунову» в этом смысле принадлежит одно из ведущих мест.
По мнению пушкиноведа B.C. Непомнящего, доминирование в русской литературе проблемы совести, переживаемой как драма вины, определяет её «пасхальный» характер. Исследователь делит христианскую культуру на «рождественскую» и «пасхальную». Для «рождественской» культуры крест — символ тяжкого и скорбного, символ трагедии человеческого бытия; для «пасхальной» же крест — трагедия человеческой вины перед Бытием, перед Богом скорбящим и страдающим, перед Христом распятым и распинаемым постоянно мною, но одновременно — и символ победы благодати и истины Христа над «чином естества», а потому и орудие Спасения.
Сопряжение взгляда из Над-истории с предельным вниманием к живому историческому процессу приводит к тому, что было названо в «Борисе Годунове» скрытой сюжетной и композиционной двухэтажностью: «на уровне персонажей и отдельных событий действие развивается по обычной, причинно-следственной логике, на уровне же общего «сюжета» Истории как одного сверхсобытия логика уже другая: здесь провиденциально осуществляется высший смысл происходящего и ход действия телеологичен: то, что происходит, происходит не только «почему-то», но и для «чего-то». Двухэтажность определяет принцип своеобразного двойничества или зеркального отражения, примененного Пушкиным в «Борисе Годунове». Взять хотя бы идею самозванства. Самозванцем в пьесе именуется вполне конкретный исторический персонаж, с которым связана главная интрига, — Гришка Отрепьев. Благородная идея возмездия, которой оправдывается Лжедмитрий, терпит неизбежный крах, прежде всего потому, что Отрепьев посягает на права Высшего Судии. Дерзновение Самозванца греховно изначально. При этом он «тверд в грехе», ему ни в малой степени не свойственно стремление ни к раскаянию, ни к покаянию. Лжедмитрию «зеркально» возвращается в финале вина Бориса (убийство сына Годунова — Федора) и тем самым подтверждается мысль о возвращающемся зле, если борьба с ним мнима по причине очевидных земных, корыстных интересов.
Но в пьесе не один самозванец. Так можно назвать и Бориса Годунова, учитывая те обстоятельства, которые привели его на престол. Своему изначальному греху он также дал возвышенные оправдания. Не престол, не власть как таковая, а благо государства, могущество державы, умиротворение народа — вот мотивы искателя престола. Все они, несмотря на благородное звучание, столь же корыстны и заземлены, а следовательно, греховны. Изначальное допущение зла и последующая цепь его оправданий, постепенное убеждение в том, что «жалок тот, в ком совесть нечиста», усиливающиеся под давлением знаков свыше муки совести героя, упорство очевидному — вот путь второго (а вернее, первого) самозванца, венчающийся не только уходом в небытие, но и посмертным воздаянием — гибелью семьи и сына-наследника, воцарением Смуты в Российском государстве. Исходные действия и результаты зеркально отражаются, причины перетекают в следствия, зло множится в мире. Так развенчивается автором сама идея самозванства, если рассматривать ее не только как неоправданную претензию на государственный престол, но и как принятие на себя (сам зван) роли высшего судьи. Вместе с тем отметим, что при явной зарифмованности образов Бориса Годунова и Гришки Отрепьева, автор кардинально разводит их. Борис Годунов — трагическая личность, только с ним в пьесе связана настоящая духовная проблема. Только такая больная совесть, душевные муки свидетельствуют о причастности к конфликту, связанному с отношением человека с Божьим образом в себе. Лжедмитрий, не выпадая из общего трагического пространства пьесы, лично лишен права на трагизм. Для него не существует ни покаяния, ни самой проблемы его покаяния. Он исчезает из пьесы за четыре сцены до финала, и последнее слово автора о нем — ремарка: «Ложится, кладет седло под голову и засыпает». Обратим внимание на композиционную рифму и здесь. Появляется Самозванец в пятой сцене пьесы в келье Пимена, и первое слово автора о нем — тоже ремарка: «Григорий спящий». Итак, все, что происходит с Лжедмитрием, — это сон. Как будто подтверждаются слова Бориса о нем «пустое имя, тень, звук». Да, тень. Но чья? Сон и явь, тени и живые люди, грешники и святые причудливо переплетаются в пространстве пьесы Пушкина.
В системе оппозиций трагедии, наряду с противопоставлением «двух самозванцев», важную роль играет оппозиция «Борис Годунов — народ». В исследовательской литературе её трансформация чаще всего выглядит как «народ-власть», что, естественно, акцентирует социально-политический аспект драмы А.С. Пушкина. Не умаляя значения этого ракурса проблемы и отметив степень её разработанности в науке, обратимся к другой стороне, связанной с проблемой вины. Понятно, что духовная драма Бориса Годунова — это драма не только частного человека. Его преступление сказывается не только на нем одном или близких ему людях. В орбиту втягиваются такие понятия, как страна, государство, народ. Однако взгляд из Над-истории многое меняет, в том числе и масштабы явлений и событий. Перед Высшим судом уравнивается то, что несоизмеримо в обычной, земной жизни. «История в «Борисе Годунове» есть функция больной искаженной совести людей (и царя-преступника, и народа, избравшего его на царство), она есть процесс противления людей высшей правде, извращение ими порядка ценностей; однако, пока люди, по выражению Карамзина, думают «не об истине, но единственно о пользе», «истина» царствует и управляет, устремляя тот же процесс к иной пользе, к исполнению Высшей правды», — справедливо считает В. Непомнящий. В свете этой Высшей правды вину в трагедии несет в себе не только Борис, но и его антагонист — народ. Его вина столь же велика и трагична.
Это вина неверного выбора, когда ясно, кто неправ, а потому кажется, что прав уже тот, кто вступил в оппозицию неправому. А ему тоже до права дела нет, и силы, стоящие за ним, так же не заинтересованы в праве. В трагедии Пушкина народ — стихия, волнуемая как океан. Власть эту стихию направляет, но ею же и управляется. Личная виновность Бориса Годунова соотнесена с обезличенной виной нации. Народ, одновременно почитая как святого невинно убиенного Димитрия, в то же время верит в реальное право Самозванца на московский престол. «Нельзя молиться за царя Ирода — Богородица не велит», — звучат слова Юродивого. Но молился же народ — не только когда с «хоругвями святыми» призывал Бориса на царство, но ив настоящем молитвенном стоянии: в сцене «Москва. Дом Шуйского» мы слышим эту молитву:
Помолимся о нашем государе,
Об избранном тобой, благочестивом,
Всех христиан царе самодержавном.
Молиться о властях православному народу положено, но здесь есть нечто помимо молитвы, некая «верноподданность», относящаяся не к божественному освящению власти, а разделяющая грехи последней и даже провоцирующая на совершение греха. Знаменательно, что звучит эта молитва в устах мальчика, ребенка, и этому не может быть не придано символическое значение. Образы детей вообще занимают в пьесе Пушкина особое место. Это и дитя, брошенное об земь матерью, чтобы оно громче плакало, в сцене прошения народа Борису стать царем, и мальчик в доме Шуйского, и дети, обижающие Николку, это и убиенный царевич Димитрий, и убитый сын Годунова — Федор — два конца незримой цепи, замыкающей начало и финал трагедии.
Дети — знак иного мира, в котором главенствуют два персонажа, составляющие ещё одну — важнейшую — смысловую оппозицию текста «Бориса Годунова». Это летописец Пимен и Юродивый. Содержательная значимость этих образов отмечена в многочисленной, в том числе современной, исследовательской литературе. Справедливо мнение о том, что только Летописец и Юродивый являются носителями независимого от власти, от толпы личного мнения, что только эти двое освобождены от моральной ответственности за катастрофу. Пимен замечателен своим надтрагедийным положением: у него нет судьбы в трагедийном понимании, она осталась в том прошлом, которое теперь «безмолвно и спокойно» расстилается перед взором летописца. И в тоже время лицо это замечательно тем, что, оставаясь беспристрастным, слушающим историю, но не принимающим деятельного участия, в её нынешнем течении, оно оказывает на это течение максимально возможное для человека влияние. Именно в келье Пимена происходит завязка трагедии. Положение Юродивого так же надтрагедийно, как и положение Пимена: судьба его уже состоялась, и ему «ничего не нужно», миссия его — пророческая. Тогда становится понятным, почему сцены с Пименом и Юродивым расположены в системе трагедии почти полностью симметрично. Так сцена в келье, где впервые в устах Пимена возникает тема Божьего суда, и сцена у собора, где Божий суд произносится во всеуслышание Юродивым, образуют два столпа, на которых утверждена трагедия. Любопытно замечание исследователя о том, что сцена с Юродивым находится на одной оси со сценой Пимена, и отношения между ними — отношения центра и эпицентра. Таким образом, проясняется ответ на вопрос: зачем Пушкину понадобились два персонажа для выражения взгляда из Над-истории. В этом не только драматургическая необходимость создания напряжения в действии трагедии. Эпицентр — это проекция на поверхности центра глубинного процесса, в данном случае отражение Над-исторического в истории. Попытка выстраивания иерархии отношений Пимена и Юродивого по принципу — кто главнее? кто ближе к Богу? — бесплодна.
Прежде всего потому, что это не вопрос автора. В его художественном мире важнее принцип дополнительности, нежели принцип иерархии. Гораздо интереснее то, как мастерски выстраивает Пушкин взаимоотношения в треугольнике Борис — Пимен — Николка, тем более что именно в нем находит свое разрешение тема покаяния.
Обращает на себя внимание то, что все трое отмечены, своеобразно увенчаны. Годунов — шапкой Мономаха, Пимен — клобуком, а Юродивый — железным колпаком. Видимость формальной иерархии обнаруживается сразу же. Шапка Мономаха скоро оказывается слишком тяжелой, а железный колпак — символ перевернутого, изнаночного мира — позволит говорить от имени Богородицы. «Верх» и «низ», таким образом, взаимозамещаются.
О замене златого венца на клобук говорит и Пимен в разговоре с Григорием в своей келье. Эта сцена — одна из ключевых в пьесе — важна тем, что именно в ней, предваряя многие события, совершается изначальное покаяние:
О, страшное, невиданное горе!
Прогневали мы Бога, согрешили:
Владыкою себе цареубийцу
мы нарекли.
В коротких четырех строках сказано все. Назван грех, совершено открытое признание в нем. Знаменательно местоимение «мы», дважды повторенное Пименом. Вынесенное в начало последнего стиха, оно обрушивается непомерной тяжестью на совесть всех, причастных к греху. Далее в устах Пимена развертывается картина преступления в Угличе. Эмоциональность описания событий подчеркивается многократным употреблением местоимения «я». В таком переживании события — личное покаяние свидетеля. Данное же ему право общего покаяния взывает к совести всех, причастных к преступлению, и прежде всего — к царю-детоубийце.
Как известно, Борис Годунов появляется всего в шести сценах из двадцати трех, составляющих трагедию. И каждая из них так или иначе отражает внутреннее движение героя, повороты этого движения на пути к так и не состоявшемуся покаянию. Характерно, что уже в первой, экспозиционной сцене трагедии в свернутом виде будет предсказан финал. Слово «раскаяние» появляется в устах Воротынского, предполагающего то, что «губителя раскаяние тревожит …ему ступить мешает на престол». На что Шуйский отвечает: «Перешагнет; Борис не так-то робок!» Все дело в этом слове — «перешагнет». Оно ключевое. Каждый поворот духовной драмы Годунова — это муки его совести перед очередным перешагиванием. В. Непомнящий считает, что главное действие Бориса Годунова во всех моментах его появления в драме — «замкнуть слух от голоса совести». Вряд ли это справедливо в полной мере. Пушкину чрезвычайно важен голос совести героя, без него, как уже говорилось выше, не было бы настоящей трагедии.
Во всю мощь он звучит в монологе «достиг я высшей власти». Перед нами беспощадный самоанализ героя, попытка понять причины краха задуманного им великого дела — мудрого управления государством. Всякое добро, учиняемое им, превращается во зло, все перевертывается. Причина — и это Годунов понимает ясно — в «едином» пятне на совести. Но он упорно продолжает считать его «случайным».
Мечущиеся душа и сознание героя упираются в стену, еще более отгораживающую его от Бога, от мира, от людей. В судьбе Бориса Годунова есть момент решающего выбора. Патриарх предлагает Борису перевезти мощи убиенного царевича, которые уже проявили чудодейственную силу, в Москву и поставить в Успенском соборе. Царь отказывается — ибо это означало бы признать в Димитрии святого мученика. Это означает, что он отказывается тем самым восстановить утраченный центр мира — ис того времени его жизнь, жизнь его семьи и возглавляемое им государство начинают рушиться окончательно.
Н.М. Карамзин писал: «Перед ним был трон, венец и могила: супруга, дети и ближние, уже обреченные жертвы судьбы…пред ним и святое знамение христианства: образ Того, Кто не отвергает, может быть, и позднего раскаяния». Борис же отверг его: «… и душу мне некогда очистить покаяньем» — слова предсмертного монолога.
Но этим проблема покаяния в пьесе Пушкина не исчерпывается. Как известно, трагедия завершается ремаркой «Народ безмолвствует». Толкованиям её несть числа. Несомненно, то, что в безмолвии народа — голос проснувшейся совести, ответившей на призыв Пимена и Юродивого. Молчание озаряет светом истины падший мир без помощи моральных оценок. Это и есть «позднее раскаяние».
Сценическая судьба гениальной трагедии А.С. Пушкина «Борис Годунов» драматична. Автор, знавший настоящую цену своему творению, никогда не увидел ее на подмостках. Когда же сцена начала «открывать» «Бориса Годунова», то сразу ощутила свою беспомощность перед этим театральным Сфинксом с его загадками и тайнами. Почувствовав свою робость, театр создал легенду о несценичности «Бориса Годунова и тем самым обрек режиссеров и актеров всякий раз преодолевать страх при обращении к пушкинскому тексту. Хотя театр XX века дерзок и не испытывает священного трепета перед самыми высокими авторитетами, спектакли по «Борису Годунову» за редким исключением — это «датские», юбилейные постановки, в которых не может не ощущаться принуждение, влекущее за собой определенный взгляд на пьесу, соответствующий идеологическим и эстетическим установкам времени. Раннему МХАТу была свойственна символическая трактовка. Ленинградский академический театр драмы в 1934 году делал упор на заговор бояр против Бориса Годунова, а в Малом театре в 1937 году главный герой выступал как выразитель национальной идеи, собиратель государства российского. Симптоматично, что в 30-е годы В.И. Немирович-Данченко, положивший в основу спектакля тему совести Бориса Годунова в сочетании с темой «Живая власть для черни ненавистна», не довел спектакль до премьеры. Не увидел света рампы и спектакль В.Э. Мейерхольда, судя по замыслу, протягивавший нити от Пушкина к Достоевскому. Спектакли, поставленные в 1999 году, тоже юбилейные, но в них больше живого отношения к автору, больше свободы в обращении с его сочинением. На сцене АБДТ им. Г.А. Товстоногова едва ли не впервые на русской сцене с «Борисом Годуновым» обходятся так, как она этого заслуживает: по-шекспировски смело, не испытывая пиетета. Спектакль насыщен поразительной энергией. Хотя в этой пьесе все трудно: и одушевить одетые Пушкиным в художественную плоть Заповеди, и поднять толщу его размышлений о природе власти в России, и сделать живыми монологи, от которых и сегодня, как говорил некогда В.И. Качалов, «шерсть на загривке встает дыбом». На все необходимо не только мастерство — работа духа. Ею отмечены прежде всего работы режиссера Т. Чхеидзе и исполнителя главной роли — В. Ивченко.
Спектакль лишен традиционной эпичности, замедлявшей действие, он соединяет, казалось бы, несоединимое. Тяжелые меха боярских одеяний и «голый конструктивизм» сценографии. Злобу дня — и гул вечности. Этот гул ощутим почти физически, режиссер использует прием наложения мизансцен спектакля, когда закончившие сцену актеры еще не ушли и в их присутствии начинается другой эпизод. Образуется общее пространство и время, сценический хронотоп, когда история состоит не из кусков и эпизодов, а являет собой сгусток энергии, движимый и человеческими устремлениями, и теми высшими силами, которые за ними стоят.
Энергию спектаклю определяет работа духа, решающего главную проблему — проблему мук совести человека, дерзнувшего посягнуть на Божеский Закон. В центре его личность, вступившая в дьявольскую борьбу за власть. Неправедно же обретенная Борисом Годуновым власть трактуется в спектакле как проклятие, которое не снимается никакими благими намерениями.
Таким образом, режиссер актуализирует в конце XX века изначальную мысль Пушкина в «Борисе Годунове», воспринятую им вслед Н.М. Карамзину («…суд Божий гремел над державным преступником!»), которому и была посвящена автором трагедия. О том, что «Борис Годунов» — это трагедия возмездия, писали и первые критики — В.И. Киреевский и Н.А. Полевой. Последовавшие за первоначальной иные трактовки («народ и власть», «царь и боярство» и т.д.) не столько расширяли или дополняли исследовательское поле, сколько «задвигали» на задний план, размывали идею Пушкина.
Основу спектакля составляют отношения трех персонажей, отчетливо выделенных режиссером. Это Борис Годунов, Лжедмитрий и Пимен. Они сыграны актерами вполне достоверно, однако полем их борьбы по воле режиссера становится инфернальная территория, и тогда каждый из персонажей представительствует от имени высших сил.
Пимен начинает и заканчивает спектакль. Более того, он присутствует на сцене в тех эпизодах, где его, по тексту Пушкина, нет. В его устах звучит последняя реплика пьесы «Народ безмолвствует». Он высший судия, вершащий суд от имени истины. Его летопись пишется не на земле. Это другая книга, где «последнее сказанье» — это «последнее» Слово о людях и их деяниях. В его келье и от его рассказа об Угличском событии пробуждается ото сна и переходит к действию Самозванец. Так Гришка Отрепьев становится орудием Промысла и двойником Бориса Годунова. Истинная природа авантюризма Лжедмитрия — нечеловеческая, оборотневая. Кажется, что он появится у русских границ не из Польши, а из преисподней. Оправдание Отрепьевым своих поступков, своего зла местью за убиенного царевича изначально обречено, ибо не месть, а только христианское покаяние способно прервать цепочку зла. У литовской границы осознание свершающегося («Я ж вас веду на братьев…») посеет сомнение в душе Самозванца. Но тут же он воскликнет:
Но пусть мой грех падет не на меня — А на тебя Борис — цареубийца!
Вот это допущение возможности оправдать грех, переложить его на другого и является роковым и для Бориса Годунова и для Лжедмитрия.
Художник дал спектаклю три цвета: серый, черный и красный. Платье Бориса Годунова цвета запекшейся крови. С этим знаком Борис появится на сцене в момент триумфа — он всенародно избран, он — законный правитель государства. И хотя Борис говорит: «Обнажена моя душа пред вами», — он лукавит, так как «единое пятно», которое «случайно завелося», не дает ему покоя. Внутреннее беспокойство, смятение, душевная мука сопровождают царя от первой до последней минуты его пребывания на сцене».
При том, что внешний рисунок роли строг: нет ни тени душевной патологии, ни внешних аффектов. Исполнителю роли Бориса присуща поразительная сосредоточенность и почти забытая самоотверженность. Артист настолько свободно чувствует себя в тексте, что создается впечатление, будто гармония пушкинского слова ограничивает стремление нарушить целостность образа, уподобить его героям Достоевского. Простая и великая пушкинская формула «жалок тот, в ком совесть нечиста» разверзается со всею беспощадностью в трагедии этого конкретного человека.
Борис Годунов посягнул на высшую власть, но нарушил Божественную Заповедь. Это его деяние. Трагедия А.С. Пушкина — о воздаянии за свершенное. В русской культуре проблема воздаяния во многом сведена к проблеме наказания, но чаще всего рассматривается как проблема искупления.
Трагедия Бориса Годунова в том, что грех им прочувствован и осознан, но покаяние не наступает. То покаяние, которое предполагает искреннее сердечное раскаяние и твердое намерение исправить свою жизнь. Евангелие понимает покаяние не просто как раскаяние, но и как возрождение, перемену ума — метанойю. Преграду на пути к покаянию поставил себе сам Борис, изначально разрешив себе оправдать свой грех. Ведь он пошел на злодеяние не столько из жажды власти или богатства или, во всяком случае, не только ради этого. Будь так, то была бы ординарная история преступного злодея-самозванца, не достойная внимания гения. Но Борис полагал, что его деятельность направлена на благо государства и народа, которое он, как мудрый правитель, способен обеспечить («Я думал свой народ // В довольствии, во славе успокоить»). Он сотворил столько добра — и единое, случайное пятно на совести несправедливо перевешивает все. Совесть, которая в интерпретации психологии государя Макиавелли (известно, что Пушкин живо интересовался его теорией), не должна была его тревожить, мучает Бориса, свидетельствуя тем самым, что он не злодей и лицемер. Душевные муки Бориса приводят к полному краху иллюзий, причем во всех аспектах его деятельности. Одиночество становится его уделом. В нем происходит саморазрушение личности, ибо чем более он оправдывает свой грех, тем более разрушается. Он видит все знаки, которые подает ему Провидение, и потому в монологе «достиг я высшей власти» осознает: «Предчувствую небесный гром и горе». Вот почему Борис спокоен и обречен в сцене с юродивым — Николка ничего не открывает царю. Поэтому нет трагического прозрения при известии о «живом мертвеце», о фантоме, о тени Димитрия». Он ждал его, и теперь вступает в последнюю игру-борьбу, результат которой ему хорошо известен. Это борьба на поле главного Самозванца — Антихриста. Его искушение — чудом, тайной и авторитетом — принял и Борис Годунов, и Гришка Отрепьев. Лжедмитрий тоже знает свой удел — он открылся ему в троекратно повторенном сне. Ему суждено падение с высокой башни (второе искушение Христа). Борис же обречен на самое страшное для него — быть виновником смерти семьи, бывшей ему единственным утешением, виновником смерти сына, последнего его упования. Сцена смерти Бориса Годунова, одна из сильнейших в спектакле, открывает во всей наготе бездну, в которую вверг себя царь Борис. «Ад — это я», — может сказать о себе пушкинский герой.
Вместо традиционного монолога царя, слабеющими устами дающего своему сыну наставления, перед зрителями предстает сцена предсмертных мук нераскаявшегося грешника. Не священник, а сын избран духовником. Федор поддерживает руками теряющего силы, но упорно стремящегося остаться на ногах отца. Раскачивающееся, слабеющее тело Бориса, как на кресте, повисает на хрупком теле юноши. В этой жуткой мизансцене Борис произносит свой последний монолог. Все его мудрые наставления ничто по сравнению с ужасом не-Покаяния. И то, что не державу, а грех наследует он сыну, очевидно для всех. Круг замкнулся. Недаром же в глазах Бориса не мальчик, а «мальчики кровавые».
Так неужели же все беды русского государства: самозванство, заговоры, иноземные нашествия, Смута с её неисчислимыми бедствиями, — все это от пролившейся невинной крови младенца? Именно так. И театр, вслед за Пушкиным, утверждает в «Борисе Годунове» эту «метафизику судьбы» не только всерьез, но и с сокрушительной очевидностью.
Журнал «Начало» №8, 1999 г.