К юбилеям К.Н. Леонтьева и В.В. Розанова. Вступительное слово
К 175-летию со дня рождения К.Н. Леонтьева и
150-летию со дня рождения В.В. Розанова
В этом году исполнилось 175 лет со дня рождения К.Н. Леонтьева и 150 лет со дня рождения В.В. Розанова. Обе даты достаточно круглые, чтобы рассматривать их как юбилейные и посвятить двум юбилеям конференцию. Тем более, если принять во внимание масштабы творчества двух русских мыслителей. Однако не сами по себе круглые даты и значительность созданного Леонтьевым и Розановым сделали для нас возможной и желательной конференцию, которую я открываю вступительным словом. Вот, скажем, В.С. Соловьев родился в 1853 году и к 2003 году как раз приспело 150-летие со дня его рождения. Между тем, этот юбилей в нашем Институте никак отмечен не был. Откуда же такая избирательность? Попробую объясниться на этот счет, начав несколько издалека.
13–14 лет назад, когда замышлялся и делал свои первые шаги Институт богословия и философии, как могли, мы определялись с его интеллектуальной ориентацией, с тем, какую традицию нам нужно попытаться продолжить. Чувство какой-то преемственности в отношении русской религиозно-философской мысли не вполне и не всегда было нам чуждо. С преемственностью дело не сладилось. Очень быстро стало совершенно ясно и очевидно — Институту, который стремится сочетать богословское и философское образование, быть в то же время православным, подобает никакое не продолжение состоявшегося в промежутке между второй третью XIX и первой половиной XX века, а скорее размежевание с ним. Иногда более, иногда менее явно оно у нас состоялось. Это размежевание совсем не обязательно предполагает критику русской религиозно-философской мысли или ее игнорирование. Как симптом, свидетельство состояния и движения русского ума она для нас как раз не лишена интереса, чему свидетельство, в частности, защита студентами Института богословия и философии дипломных работ, касающихся творчества русских мыслителей. Однако юбилей — это такой уж «жанр», когда сводить счеты, размежевываться, выявлять симптомы, часто «болезненные и странные», очевидным образом неуместно.
Существенно иначе, на наш взгляд, обстоит дело с творчеством К.Н. Леонтьева и В.В. Розанова. Оно стоит особняком от основной линии развития нашей религиозно-философской мысли, начавшейся философическим письмом П.Я. Чаадаева и славянофилами, продолженной В.С. Соловьевыми завершившейся в произведениях о. Павла Флоренского, о. Сергия Булгакова, Н.А. Бердяева, Л.П. Карсавина и пр. Но, как раз с тем обстоятельством, что творчество Леонтьева и Розанова — это не основная линия, не ствол русской религиозно-философской мысли, а ее побочная ветвь, связан ряд преимуществ перед их не менее известными современниками и теми, кто творил значительно позже. Эти преимущества не позволяют относиться к Константину Николаевичу и Василию Васильевичу отчужденно-критически. Принимать их творчество или нет — так просто вопрос не решается. Скажу, заведомо спрямляя и упрощая ситуацию: если линия, идущая от Чаадаева и славянофилов, — это русская мысль как «псевдоморфоза», то у Леонтьева и Розанова она состоялась. Может быть, не так, как хотелось бы, может быть, странно для мысли, неполно и пр., но состоялась. Она есть какая она есть. В эту мысль нужно вникать в попытке разобраться с самим собой, узнать самих себя. Надеюсь, в этом мы дополнительно убедимся в ходе нашей конференции и хотя бы отчасти убедим друг друга.
Одно только пожелание хотелось бы мне высказать в предварение начала выступлений и их последующих обсуждений. Я надеюсь, у нас не получится так, что под эгидой конференции мы объединили двух мыслителей по чисто формальному признаку — один из них родился 175, другой 150 лет назад. В том и дело, что за этим внешним совмещением легко обнаруживается внутренняя близость двух мыслителей. И не в том дело, что ее подчеркивал В.В. Розанов, ни с кем больше из русских мыслителей себя сближать никогда не склонный. Слишком часто Василий Васильевич «обманываться рад», о его же лукавстве с читателем нечего и говорить. Поверх всяких различий Леонтьева и Розанова объединяет то, что я для начала обозначу словом слишком избитым и неопределенным, чтобы оно не нуждалось в пояснениях. Слово это — «почвенничество». В России и русском тот и другой чувствовали себя настолько естественно, она была для них до такой степени ими самими, что представить себе творчество Леонтьева или Розанова продолжающимся за границей, как оно продолжалось у Н.А. Бердяева или Л. Шестова, Л.П. Карсавина или С.Л. Франка, решительно невозможно. Это Бердяев, сойдя с «философского парохода» в 1922 году продолжил свое философское говорение в тоне: «Ну, так вот, я полагаю, что …» и т.д. У Леонтьева и Розанова такой «легкости необыкновенной» не было в помине, несмотря на несопоставимо большую одаренность по сравнению со своим собратом по русской религиозно-философской мысли. Для того и другого Россия была не только «центральной темой» творчества. В них она, как могла, себя выговаривала, что угодно было в их творчестве, кроме говорильни на тему России. Ну, а если Россия в 1917 году и несколько последующих лет погибла в конвульсиях, если как единого тела и единой живой души ее не стало, была да прошла, то как тогда ей себя выговаривать? Невозможно это, а стало быть, и невозможны ее представители — Леонтьев и Розанов — в послероссийский период своего творчества.
Такой тесной связи со своей страной, как у Леонтьева и Розанова, не было больше ни у кого из русских мыслителей. Не о любви к России, не о служении ей говорю я сейчас. По этим пунктам как и чье творчество измеришь, безнадежно все не перепутав. Но у меня и речь о другом. Не о любви и служении, а о возможности и праве в себе собрать свою страну, стать ею. В художественном слове такое было у нас неоднократно. По-своему, но каждый раз неотменимо и навсегда было у Пушкина, Гоголя, Достоевского, Л. Толстого, Чехова. Но в мысли, философствовании, как правило, все становилось и оставалось иначе. Здесь шел разговор, торжествовала такая разговорчивость, которая отдавала той самой «легкостью необыкновенной», если не прямо болтливостью. На ниве мысли у нас толком не трудились, не добывали ее трудом и постоянством, в ощущении возможностей и пределов своего «умного делания». Нельзя сказать, чтобы таковые качества выделяют Леонтьева и Розанова из среды их собратьев. Тут другое. Некоторое попадание в такт и ритм русской жизни. Попасть же в него оказалось возможным не самой глубиной и последовательностью мысли как таковыми, а скорее уместностью того, как мыслится мысль. Под уместностью же я имею в виду некоторую меру доступного русской мысли, когда она не берет на себя для нее непомерное, не тщится стать чистой мыслью и вместе с тем не имитирует мистических и пророческих наитий, вдохновений и прозрений. У Леонтьева и Розанова мысль может быть признана очень уязвимой для критики, это даже и не вполне мысль, несмотря на свою философичность, точнее, заключенную в ней философскую потенцию. Но труд вхождения в нее, возобновление проговоренного Леонтьевым и Розановым обещает быть не напрасным. С пустыми руками он не оставит того, кто пробьется к существенному у Леонтьева и Розанова. Что-то такое мы попытаемся сделать на сегодняшней конференции.
В качестве первого шага в этом направлении я предлагаю обратить внимание на следующее обстоятельство, касающееся каждого мыслителя. Оба они были очень далеки от академической философии. Но далек от нее, скажем, был и В.С. Соловьев. Но он, тем не менее, имел претензии на особое ученое, философское и богословское глубокомыслие, на некоторый всеобщий интеллектуальный синтез. Наши мыслители заняты исключительно частностями, а если выходят за их рамки, то в связи с некоторым конкретным поводом. При этом Леонтьев философски образован не был, на удивление и до странности мало читал он собственно философские работы. Философского интереса как такового за ним не наблюдается, как это было у не получивших соответствующего образования Чаадаева, Хомякова, позднее Булгакова и др. Так или иначе, кто самообразованием, а кто учебой в университете, наши мыслители, как правило, по части философских знаний преуспели. А вот Леонтьев — по профессии врач, читавший, помимо художественной литературы, работы публицистические и исторические. И что же, перед нами ум сильный, уверенный в своих возможностях и осуществляющий их так, как недоступно многим его более ученым собратьям по русской мысли.
Пример Розанова еще более странный и удивительный. В отличие от Леонтьева, учености ему доставало в соответствии с западными мерками. Но основные знания Розанов в конце концов как бы и забыл, отдалился ли от них, затаились ли они в самой глубине его души, но заговорил Розанов все тем же языком публицистики, что и Леонтьев. И вот на страницах журналов и даже газет без всяких особых философских претензий они уловили и выразили такое наше русское нечто, которое очень даже стоит перевести на наш сегодняшний, близкий и внятный нам язык. Отчасти это или интеллектуально освоенное, по большей же части то, около чего они остановились, о чем дали нам понять, но что мыслью так и не сделали. К этому надо возвращаться потому, что пункт остановки очень даже стоит этого. Как именно названное явление имело место в творчестве К.Н. Леонтьева, об этом, в частности, мой последующий доклад. Завершить же свое вступительное слово мне остается повторным призывом всмотреться и вслушаться в проговоренное Леонтьевым и Розановым, поймать их на слове и сделать их слово говорящим для нас, наполняющим нас смыслом.
Журнал «Начало» №15, 2006 г.