Конференция «Православие в истории России. Прошлое и современность». Краткое обозрение
В октябре 1999 в стенах Санкт-Петербургского государственного университета состоялась научная конференция под общим названием «Православие в истории России. Прошлое и современность». Организатором ее выступил центр исторических и гуманитарных исследований «Клио», представитель которого рассказал об основных направлениях своей деятельности на открытии первого дня заседаний. Конференция длилась два дня и доклады были распределены по темам: «Русское православие в историческом контексте» и «Философский и культурологический аспекты православия».
Энергия молодых ученых-устроителей конференции по введению в круг научной мысли богословских аспектов в осмыслении культурных реалий, а также заинтересованное внимание к проблеме светского образования, вне богословского контекста, наносящего себе серьезный ущерб, заслуживают всяческой поддержки. Прозвучали любопытные выступления, основной интерес которых был сосредоточен на теме соотношения научного знания и учения Церкви, были попытки обозначить философскую проблематику в свете православного вероучения. Тем не менее, общий фон сказанного на конференции во многом продолжал сохранять инерцию взглядов «передовой» интеллигенции, воспитавшейся и образовавшейся в традициях «гуманитарного атеизма», которая стремится перенести их сегодня на нашу веру и Церковь.
Со стороны преподавателей нашего Института были представлены три доклада, содержание которых мы публикуем ниже.
М.В.Васина
СПОР ВАРЛААМА КАЛАБРИЙСКОГО СО СВ. ГРИГОРИЕМ ПАЛАМОЙ О БОГОВИДЕНИИ И РУССКАЯ РЕЛИГИОЗНАЯ ФИЛОСОФИЯ
Вопрос о соотношении научного знания и Церковного вероучения или как его обычно называют — проблема веры и знания, на самом деле, исходит из одного начала — из стремления мыслить человека цельно. Как мы помним, вопрос о цельности знания, явился одной из важнейших предпосылок русской религиозной философии, осуществившейся в ее центральной идее всеединства. Воление к синтезу всегда было предпочтительнее для русской души, чем неприглядная сухость анализа. Одно оставалось за горизонтом отечественной мысли — это тот факт, что синтез вне анализа перестает быть соединением, но остается лишь смешением, подделкой. Это смешение — неразбериха, произведенная на онтологическом уровне мысли, дает о себе знать во всем строе нынешнего образования, одним из показателей которого является вопль из наболевшей души постсоветского «интеллигента», — что Церковь сама себя дискредитировала и потеряла доверие у «образованного» человека. За этим стоит не просто элементарное невежество в богословском знании, но и гораздо более серьезная проблема, остававшаяся без своего разрешения со времен богословских споров, происходящих в Византии в 14 веке. Речь идет о той перемене ума — метанойи, необходимость которой проявилась перед мыслью, оказавшейся в условиях новой онтологии, когда в мир вошла Церковь. Факт несостоявшейся метанойи засвидетельствовал себя в философской позиции ученого монаха — Варлаама. Напомним этот спор.
Варлаам, отталкиваясь от неоплатонического истолкования, встречающегося и по сей день, апофатического богословия Дионисия, настаивал на абсолютной непознаваемости Бога, на невозможности Боговидения, что выражалось в отрицании нетварности Фаворского света и нетварности благодати. То есть по существу, Варлаам отрицал мистическую реальность Церкви. Ибо, говоря философским языком, Церковь являет трансценденцию в сущем, реальное присутствие Бога в истории. Гносеологическая позиция Варлаама была заключена по-прежнему в античную парадигму богопознания — интеллектуального познания Первопричины, которое в целом совпадает с предпосылками и русской религиозной философии. Для нее характерно прежде всего не различение Богопознания, которое осуществляется внутри церковного опыта и есть Боговидение, и метафизического знания, которое является сферой человеческой мысли, но в уже открывшемся Боговоплощением пространстве Образа, т.е. трансцендентности, существующей внутри мысли, будучи ее основой.
Это забвение трансцендентности внутри человеческого бытия продемонстрировал собой агностицизм Варлаама, мысль которого целиком пребывает в пространстве символа. «Философ, — пишет о Варлааме св. Григорий Палама, — сообщил нам, что он считает самым совершенным видением Бога знание, отправляющееся от тварей, и что каждый человек обладает им в полной мере, если знает все видимые части мира и его скрытые силы». Итак, человеку достаточно углубить свое «научное» познание тварей, чтобы узреть Бога! Иными словами, это видение зависит лишь от человеческого усилия, от способности постижения разумом. Только в разуме, то есть символически возможно узреть Бога. Символом в данной ситуации знания является ум, через интеллектуальную природу уподоблений которого осуществляется Богопознание. А это означает, что и соединение с Богом происходит не реально, но условно — символически. Отсюда номинализм Варлаама. О символе говорит и св. Григорий Палама, но символ в его мысли претерпевает значительную трансформацию. Св. Григорий Палама различает три разновидности символов: 1) естественный символ, «исходящий из собственной природы символизируемого предмета», т.е. выступающий в качестве естественного атрибута природы; 2) символ, обладающий собственным существованием, но обозначающий отличную от себя природу, которому «ничто не мешает существовать до и после» обозначаемого им предмета; 3) «символ, не имеющий собственного существования ни до, ни после»: «таковы знаки, которые пророки показывали чувственным образом в качестве простого иносказания: серп Захарии (Зах. 5:1—2), секиры Иезекииля (Иез.9:2)…».
Конечно, Фаворский Свет, вокруг природы которого разгорелся спор, не соответствует ни одному из перечисленных символов, поскольку он не охвачен тварной природой как таковой, но присутствует в ней как абсолютно отличный от нее. Его символизм заключается в его реальности, в онтологизме являемой им связи. Св. Григорий Палама так и назвал его — реалистический символ. По существу, реалистический символ Паламы есть образ, т.е. то пространство, где происходит воссоединение Бога и человека вне всякого условия, поскольку им становится сама личность святого, которая соединяется с Богом и видит Бога глазами Духа Святого, пребывающего в нем. И основная черта или свойство этого пространства — образа есть его открытость зрению. Фактически, по Варлааму, Боговоплощение ничего не изменило ни в человеческой реальности, ни в условиях познания естественным разумом. Разумеется, что Варлаам признавал Церковь и ее таинства, иначе он не был византийским монахом, но при этом воспринимал Божественную реальность, являемую Церковью, лишь в качестве умопостигаемых символов. Как писал И. Мейендорф: «Если Варлаам, кажется, и не касался непосредственно вопроса о таинствах, он тем не менее твердо придерживался мысли платонизма, что способность воображения — единственно возможная связь между Божественным и телом и что соединение с Богом в конечном счете может быть только умственным или символическим». Утверждение символа в качестве посредника между Богом и человеком и есть самое настоящее иконоборчество, которое в своем пределе отрицает видение Бога в этой жизни. Поэтому свет, который ученики Христа видели на Фаворе, был для Варлаама только «чувственным светом, видимым посредством воздуха, явившегося, чтобы произвести изумление, и тут же скрывшегося; его называют Божеством в качестве Символа Божества».
Что же мешает Варлааму назвать этот свет Нетварным? Ориентирующийся к этому времени на католическое богословие, Варлаам в учении о Боге исходил из понятия о Нем как о сущности прежде всего простой, в своей абсолютной простоте недоступной для естественного познания. А поскольку никакого другого познания по его мысли не существовало, то Богопознание оказывалось по существу познанием твари. Видение Бога, являющееся доминантой богословия Восточной Церкви, в его представлении представляло собой разновидность тварного состояния, а не соприкосновение с Божеством. Еще раз повторим, Бог для философствующего богослова есть простая сущность, а это значит, что преисполненное светом живое сияние Его сущности, проявляющееся в Божественных энергиях уже не Бог, поскольку не является самотождественной сущностью, но тварь. «Есть слава Божия, которой невозможно быть причастным, вечная реальность, тождественная сущности, — пишет Варлаам, — и есть слава, которой возможно быть причастным, отличная от Божественной сущности; следовательно она не вечна, ибо и ей общая Причина дает бытие».
Зададимся вопросом, почему же нельзя помыслить бытие, отличное от сущности, но нераздельное с этой же самой сущностью, как ее собственное, не иное творимое, но по природе своей принадлежащее Единому в Трех Лицах Богу? Потому что, с точки зрения Варлаама, любое различение за пределами общей сущности нарушало бы простоту единого Бога, с необходимостью внося в Него не соответствующую Ему сложность. Поэтому, следуя таким умопостроениям, энергия, благодать почитаются как тварные, а обожение, даруемое Богом людям, вовсе не делает их причастниками единственного Божества, но дает им «то, что называется божественностью людей», которая будучи тварной, не нарушает единства и простоты Божества. Вот это уже в чистом виде Ренессансный гуманизм, поставивший в центр вселенной «божественного» человека — творца.
Св. Григорий Палама обличал такое искаженное учение об обожении человека. По его словам, человек достигает истинного видения и истинного знания, когда он «соединяется с Богом» и «видит Бога Богом», и в то же время зрит и Божественную неприступность. Для гносеологии такого рода одинаковы важны два пути познания — катафатический и апофатический без предпочтения одного другому, чтобы в конечном итоге понять, что видение Бога есть встреча с Богом, трансцендентным по природе. Встречей с Богом обосновано и почитание святых икон, святость которых заключена не в дереве и красках, но в благодатном сообщении с самим Христом. В этом суть почитания икон как святынь и поклонения им как Богу. Богопознание, собственно видение Бога основано прежде всего на неоспоримом факте, лежащем в основе Церкви — Боговоплощении, после которого уже невозможно говорить об абсолютной непознаваемости Бога и не учитывать то изменение, которое внес Бог в свои отношения с человеком, открыв Себя во Христе. «Есть нечто, совершенно отличное от этой неприступности, — пишет св. Григорий Палама, — полное и неизменное существование Иисуса в нас». Соединение со Христом, что и есть подлинное Богопознание, не может быть результатом позитивно научного мышления — вот основной тезис св. Григория Паламы. Но возвращаясь к нашей ситуации, мы должны отметить, что то соединение со Христом, которое являет в себе Церковь, и вне которого ни о какой цельности человека мы не можем говорить, определяет и наше познание самих себя — человека, созданного по Образу и подобию Бога, в свете которого знание о вещах обретает свою истину и становится подлинно научным — метафизическим.
Что касается русской религиозной философии, то одно можно констатировать совершенно четко, а именно — абсолютное неразличение ею на онтологическом уровне символа и образа. В чем же мы полагаем водораздел этих понятий? Если постараться быть предельно кратким, то скажем так, символ — это свидетельство Единства, образ — Триединства, вне которого Церковь перестает быть мистическим Телом Христа и в причастии которому человек в Духе Святом усыновляется Отцом. Вне Церкви образ Пресвятой Троицы становится домом молитвы (протестанты), институтом (атеисты) или же (на уровне теоретической мысли) — Всеединством. К сожалению, для русской философии реальность личностного бытия Бога — Троицы во многом осталась некой абстракцией. И как следствие этого, в конечном счете, такой абстракцией оказался сам человек.
К.А. Махлак
ГОМЕР И ОБРАЗОВАНИЕ В ДУХЕ ПРАВОСЛАВИЯ
Современная школа необъяснимо мало дает детскому уму, его воле, художественному чувству тех чистых и спасительных восторгов, задумчивости над трагической стороной жизни, которые и позволяют родиться его личности в культуре и, в конечном счете, в вере. Прикосновение к кругу культуры, в самом первом своем касании не окрашено ценностно, его нельзя разложить, унифицировать как сумму идей, образов в их четком соответствии и соподчинении. Самые глубокие, религиозно питающие и фундаментальные в этом отношении, реальности для первого шага иногда присутствуют вне своего обычного для нас контекста, вне обычной и поэтому ставшей необходимой для нас связи.
Вот пример. Вечно удивителен и вместе глубоко важен факт, рассказанный в «Повести временных лет»: русские приняли православие из соображений «эстетических» — наших предков поразило богослужение в св. Софии Константинопольской. Казалось бы, так веру не выбирают, но вместе, смысл куда глубже, такое решение говорит о том, что здесь нет выбора, нет оценивающего и рассчитывающего взгляда, а простая и ясная вера, для которой достает «беглого взгляда» и настоящее угадано. Мы сами выбраны, т.к. через свое узнали себя.
Тема Гомера, внимание, направленное к этому древнему автору, сопряжены с самим узнаванием себя, через этот самый ранний памятник европейского духа (религиозно представленного и православием) мы подлинно начинаем с начала. Два истока: эллинство, представленное Гомером, и Библия, Св. Писание, — сложно духовно переплетены и вплетены в византизм исторический и культурный и это переплетение составляет неотменимый факт нашей духовной организации. Пугающий, волшебный, жестокий, прекрасный мир Гомеровых поэм в чем-то глубоко задевает нас, как не задевает восток, Египет, Китай… То — чужое, это — свое. Свое и для христианина, еще и до сознания своей христианскости, как воспоминания детства очень далекие, может быть самые первые в своей неясности, отрывочности очень дороги нам, мы пытаемся их довспомнить, додумать над ними себя — прошлых. Так античная древность до-вспоминается нам, и мы в ее отчужденности: за иным, чем был бы наш, образом мысли, поступком чудесно и непостижимо узнаем себя уже в нашем — христианском самочувствии. Уметь угадать прошлое есть значительный шаг самосознания. Приход к себе лежит через чуждость, но вместе и близость Гомеровского мира, он предоставляет место для настоящего.
Есть в жизни человека какие-то фундаментальные «узкие» места, узкие сюжеты его существования: потери, болезнь-смерть, отчаяние-богооставленность, есть и такие, которые как бы не доросли до страдания-апофеоза, до «фаларийского мычания» от тоски и страха, но как раз они обыденно подтачивают человека, это то «тело смерти», от которого просил избавления ап. Павел. Так человек «вдруг» обнаруживает, что в мире «холодно», из таких «вдруг» и «некстати» слагается подлинно религиозный факт человеческого духа. Его нельзя «переварить», привыкнуть к нему, он рассекает видимую цельность-самодостаточность человека сознающего «вдруг», что все «НЕ ТО».
В сознании, что все «НЕ ТО» мир отстраняется — становится странным, человек выходит к иному «невозможному» плану своего бытия. Что все «НЕ ТО» глубинное сознание Гомера, необычайная правдивость и «беспредпосылочность» его гения. Бесконечный по разнородности, «цветущей сложности», почти физиологичной выпуклости космос, охваченный единым взглядом древнего автора, кажется местами просмотрен «до дыр» бесстрастной и опасной внимательностью Гомера. В мире нет зазоров, нет трансценденций, у Гомера они есть, тем он современен, около провалов Гомер намекает о том, что все «НЕ ТО». По ходу отдельного сюжета: гнев Ахиллеса, свидание Гектора с Андромахой, Далония, смерть Гектора в их колоссальном напряжении мы вдруг ощущаем странность мира и человека, выходим во вне его известного и обреченного круга (который тяготеет и над нами). Мир, охваченный единым пристальным видением от блеска восходящего солнца до бессилия судорожно и безнадежно хватающегося за жизнь воина и его внутренностей, вывороченных безжалостным врагом в грязь, становится как бы не интересным, охваченным мукой тоски. На вершине геройства или ничтожества, благородства или предательства, в изломах человеческого существа, в «черном огне распадающегося мира человека, мы ощущаем, это именно ощущение, и не факт, «легкое веяние» чаяния, чаяния иного порядка вещей, иной жизни, чаяние Боговоплощения — правды «не от мира сего» (не вмещаемой в его природный порядок). Честность, проявленная в отсутствии воли к объяснению, желанию заполнить провалы-трещины в мире и человеке, в действительности ничего не скрепляющей завесой слов — чудо Гомера.
В чаянии можно и отчаяться, но оно было, в нем что-то удержалось от человека, человек вздохнул и исчез, но ведь «вздох» чаяния был, он на весах вечности, он у Бога. Евангелие — радостная весть, весть об освобождении человека ответна Илиаде, на сретенье благой вести вышло эллинство с опытом Гомеровского внимания к вещам, с сознанием «НЕ ТО» о мире и о себе, и благая весть победила мир т.к. указала существо человека в Боге, Который есть Любовь. «Евангелия» суть последние и дивные свидетельства греческого гения, как «Илиада» была его первым выражением. Греческий дух позволяет себя почувствовать здесь не только в заповеди искать, мимо всякого иного блага, царства Божия и его справедливости, но и в том, как обнажена здесь нищета, беспомощность и нужда человеческая, и обнажена она в страданиях существа божественного, которое в то же время есть человек. Евангельские Страсти повествуют о том, как божественный дух, соединившийся с человеческой плотью, искажается в несчастье, трепещет перед лицом физического страдания и смерти и в момент глубокой агонии ощущает себя оставленным людьми и Богом. Понимание нищеты и нужды человеческой сообщает Евангелию тот дух простоты, на котором лежит печать греческого гения и который составляет главную ценность аттической трагедии и «Илиады». Некоторые строки Евангелия звучат удивительно близко тому, что уже было сказано в эпопее; когда Христос говорит Петру: «…и другой препояшет тебя, и поведет, чуда не хочешь», — мы вспоминаем троянского юношу, отправленного против его воли в Аид. Этот акцент, лежащий на эпопее, неотделим от идеи, вдохновляющей Евангелие; ибо понимание нищеты и нужды человеческой — условие справедливости и любви. Кто не знает, до какой степени повороты судьбы и неумолимая необходимость держат в зависимости человеческую душу, тот никогда не сможет ни воспринять как себе подобных, как ближних, ни возлюбить как самого себя других людей, отделенных от него пропастью жизненных обстоятельств».
К.Н. Леонтьев незадолго перед смертью писал, как сильно повлияла на него в детстве какая-то, видимо вполне ничтожная (художественно и научно) французская книжка с пересказами античной мифологии и Гомера, повлияла не столько сама по себе, сколько именно этой предоставляющей, неведомо разрешающей человека для подлинного его поприща силой. Такой предмет в общем-то ничему не учит, но растворяясь в нашем душевном мире он задает иной тип знания, иной подход как бы «через», «сквозь», в слове «не об этом» — не о главном, не о существенном мы уже свободно вне мертвой диктации насильно указывающего слова видим главное — человека во всех его делах, в истории предстоящего Богу.
М.Н Лобанова
ОПЫТ ПРЕПОДАВАНИЯ СВЯЩЕННОГО ПИСАНИЯ В СВЕТСКОМ УЧЕБНОМ ЗАВЕДЕНИИ
Процесс образования возможен только в результате реакции на те смыслы, которые заключены в образовательном материале. Для гуманитарного — самого что ни на есть «человеческого» — образования этим материалом первично является текст. Его нужно прочитать и понять так, чтобы этот процесс был процессом «строительства», чтобы он образовывал известного «кого». Вопрос «кого» предполагается «образовать» в результате — и задает исходную позицию построения образовательного процесса, но задать этого «кого» невозможно совершенно свободно, потому что в смысловом пространстве он уже присутствует: делатель культуры должен быть прежде ее продуктом. И в таком вопросе, столь непосредственно касающемся человека, как образование, мы вынуждены вновь, или даже всегда вновь, каждый раз вновь выяснять значение ключевых понятий, таких как «образование» и «культура». Если мы приходим, например, к выводу, что слово «культура» уже совершенно не требует нового прояснения, проговаривания, приведения к сознанию, то этот вывод будет практически равен тому, что «культура», может быть, каким-то образом и есть, но я не знаю себя как ее выразителя, а именно выразителя в живом, всегда новом слове.
Каким-либо образом понять, что есть то культурное пространство, которое сегодня является общечеловеческим, а тем более войти в него, — невозможно без адресации его исходных предпосылок к христианству. Иногда даже трудно вынести христианскую веру в ранг основания для культурных явлений, потому что пространства культуры и христианства неразделимы в какие-то моменты. Таким «моментом» совпадения может являться, скажем, шедевр архитектуры, немыслимый ни в возможности быть осуществленным, ни воспринятым вне христианства, или литературный памятник, созданный исходно как текст сугубо христиански заданный (или же: религиозно заданный), ставший текстом классическим, как, допустим, Поучение Владимира Мономаха, знаковым для характеристики культуры России вообще. Т.о. очевидно, что культура не может мыслиться, в европейском приложении во всяком случае, иначе как христианская культура. Иные подходы попросту вне культуры, иных культурных перспектив здесь не открывается.
Но если мы читаем, изучаем тексты, репрезентирующие европейскую культуру (скажем, «Божественную комедию» Данте), находясь как бы в стороне от нее, имея позицию, не совпадающую с самим текстом, место обзора, — и это выгодная позиция для осмысления; то в деле изучения иного качественно текста — Священного Писания, — выражающего не культуру как таковую, а христианство, т.е. текста не представляющего культуру, а лежащего в самом основании ее, мы не можем выстраивать таким образом заключенные в нем смыслы, отправляясь от этой внешней позиции, но мы должны войти в них, оказаться изнутри.
Как же это осуществимо? Прежде всего, должно быть дано представление о характере изучаемого текста. Если, допустим, текст какого-либо философского труда, скажем, «Критики чистого разума» И. Канта, живет постольку, поскольку открываем человеком, читаем и изучаем; то текст Евангелия не открываем, а открыт, и человек должен войти в эту открытую дверь. Евангелие не является культурно-историческим феноменом, как, скажем, «Божественная комедия» представляет позднее Средневековье. Библия — это текст, который в равной мере актуален для человека на любом историческом отрезке. Священное Писание читалось так же человеком во втором веке, в шестом, в девятнадцатом, и ныне человек читает на тех же основаниях и тот же текст. Возможно, стоит также заметить, что если тексты (культурные феномены) должны меняться, в этом смысл культуры: текст будет иным, потому что человек иной; то только в отношении Священного Писания человек может быть тождественен человеку вообще, этот текст является связующим пространством для человека любой эпохи. Смыслы, данные им, те же самые во все века и культурные периоды. Следовательно, изучение Священного Писания необходимо образованному человеку не просто как восполнение знаний, но как включающее его в общечеловеческое пространство, постановка и его самого на те же основания, на которых стоял любой образованный человек, ранее культуру создававший.
Закономерен вопрос: связано ли изучение Священного Писания неизбежно с воцерковлением? В этом вопросе может быть выражен страх атеистов или людей другого вероисповедания перед «забиванием головы» нежелательным для них мировоззрением, если, например, в школе преподается предмет «Библейская история». Но вот другой вопрос: имеет ли право учебное заведение выпускать людей вообще без мировоззрения, называя при этом свое дело образованием? И если невозможно, чтобы все учебные заведения поддерживали православную традицию, то почему они должны нести в образовании знамя атеистической идеологии? Другое дело, что у нас плохо обстоит дело с образованием вообще. На мой взгляд, должно существовать много больше школ, в которых учащиеся имели бы возможность получать полноценное гуманитарное образование. Что же касается воцерковления, то, конечно, оно должно сопровождать изучение Священного Писания — как, собственно, прямая цель и исток последнего. Но все же, надо сказать, что вполне возможно изучать Библию и человеку невоцерковленному, хотя, конечно, с определенной долей ущерба. В этом случае все же очевидна польза если не с позиций личности, то ее культурного уровня вне сомнений, не в смысле возвращения в пространство культуры, а выявление ее оснований. Но одно требование ко всякой пользе непременно: преподаваться этот предмет с иных позиций, нежели учение Православной Церкви, не может. Потому что как и любой текст Евангелие не может быть воспринято вне контекста, но опять-таки особого. Если для иного текста это будет культурный контекст, то здесь это жизнь Церкви.
Во многом пространство текста есть пространство его понимания. И здесь это не может быть тем же процессом, что с любым другим текстом. Чтение текста Священного Писания с необходимостью выдвигает требование к толкованию, экзегезе. Т.е. текст может быть осуществлен в читателе как Слово только в пространстве экзегезы, а именно экзегезы православной, ортодоксальной. Потому что евангельский текст — это путь, который должен быть пройден-прочитан. Но, тем самым, прохождение этого пути способно стать путем в ином пространстве, нежели Церковь.
Я должен понимать, что я читаю, что я изучаю, иначе говорить об образовании невозможно. Следовательно, в изучении Священного Писания всегда будет присутствовать условие догматического его понимания. Почему в рамках догмата? Потому что только догматическое исследование Священного текста открывает его подлинную жизнь. Мы имеем в богословии святых отцов Церкви путь к раскрытию Слова Божьего в себе самих — читать Евангелие в своем сердце есть действительная жизнь во Христе. И нам следует обращаться к святоотеческому источнику в изучении Священного Писания, потому что в нем мы имеем понимание Евангелия в мере жизни по нему. Святоотеческая экзегеза библейского текста обнаруживает бытие со Христом и во Христе. И к этому бытию мы получаем возможность причаствовать. Святоотеческое богословие является ключом к внутреннему усвоению евангельских смыслов.
Попробуем более ясно увидеть это на примере рассмотрения евангельских притч. Что такое притча? Это очень краткое повествование, содержащее в себе глубокий смысл. Но как этот смысл возможно извлечь, если мы имеем только текст притчи? Я сам должен понять ее смысл — иначе никак. Означает ли это «я сам» самостоятельность толкования текста, независимость от него, свободу интерпретации? Мы в высшей степени привязаны к тексту, и, сохраняя неприкосновенным, все же должны довести смысл его до себя как свой собственный смысл. В такой ситуации понять текст вообще невозможно, кроме как принять его — на его условиях. Условия же его состоят в том, что он должен исполниться во мне, я должен впустить его в себя живым, призывающим жить с ним одной жизнью. Сама форма выражения смысла — притча, — предполагает обращенность к тому, кто должен ее воспринять, чтобы быть понимаемой каждый раз вновь, а не раз и навсегда. Как живу я не раз и навсегда, а каждую минуту заново. Я должен непрестанно строить свое Я, и тем самым обрести бытие.
Ибо вне этого строительства Я не имеет выхода на самое себя, т.к. Я никогда не есть данность самому себе. Прийти к себе, таким образом, возможно только через обнаружение себя в Боге. Тогда только появится полнота присутствия меня: Я есть Я.
Пространство этого присутствия есть пространство Церкви. Без серьезного изучения святоотеческого богословия войти в это пространство нам невозможно. Святые отцы говорят, что если знаешь Бога — знаешь все. Так вот мы не знаем ничего, потому что не знаем Бога, и нам следует поспешить знать. Ведь мы не знаем, не имеем самих себя.
Откуда же мне начинать этот путь к самообретению, как не с понимания обращенного ко мне Слова. Это понимание равно обнаружению себя. Сколь ответственное это дело — никого нет надобности убеждать. Потому против страшной перспективы обнаружить себя там, где нет спасения, на пути в ничто, должна присутствовать перспектива грамотного образования цельного человека, личностная перспектива. Человек может быть образован как человек вообще, человек как таковой только в соотнесении с полнотой евангельских смыслов.
Журнал «Начало» №8, 1999 г.