Литургические мотивы в повести Н.В. Гоголя «Тарас Бульба»

Во второй половине девятнадцатого века более чем известные тютчевские слова «в Россию можно только верить» уже вызывали вопрос: «В какую Росcию, где она, во что верить, покажите!» Понятно, что Россия не похожа на Запад, но на что она тогда похожа, где её образ, позволяющий сказать: да, вот это и есть Россия. Ясно, что не Петербург ее образ: купол Казанского можно, невнимательно глядя, перепутать с куполом собора Святого Петра, а фасад здания биржи чуть ли не с Парфеноном. Нет, нам нужно найти свой неповторимый символ. И он легко находится в луковичных куполах и килевидных закомарах московских церквей. Появляется русский стиль, и теперь уже понятно, как воздвигать памятник к её тысячелетию, в какую одежду одевать изображённых на нём героев. Образ этот легко воспроизводится на иллюстрациях в школьных учебниках, журналах для домашнего чтения, на открытках и всяких картинках, предназначенных для простолюдинов.

Церковь здесь вообще выручает. И одежда священников и монахов у нас не такая, как на Западе, и весь зримый ход богослужебной жизни иной. Рядом с нашим священником или монахом легко пририсовать московского стрельца, крестьянина в лаптях и армяке и вознести над ними величественную фигуру в шапке Мономаха, поднявшую руку в повелительном жесте. Вот в какую Россию нужно верить, вот она, Россия. Вот царь, вот церковь, вот верный народ. Наконец-то всё стало ощутимым, понятным.

Но довольно скоро обнаруживается, что эта грандиозная символика всего лишь декоративна и те, кому удалось поверить, поверили в несуществующее. Не то, чтобы царь, церковь, народ не существуют или не существовали когда-то в своём настоящем качестве вовсе . Но они оказались вдруг вновь какими-то неизобразимыми, «вещами в себе». Всё же, что имело наглядный и хорошо проговариваемый вид, неизбежно лгало и подсовывало на деле совершенно противоположное тому, что изображало. «Святой старец», человек из того самого верного народа, спешащий на выручку окружённого врагами царя (чем не сюжет для новой патриотической оперы) оказался, несмотря на всю свою дикость, ловким проходимцем, в своих интересах играющим на материнских чувствах императрицы и пользующимся мягким характером самодержца. И подобным метаморфозам нет числа. «Повсюду измена, трусость и обман» – пишет император  в своём дневнике в день отречения. Вокруг не осталось никого. Стало быть для тех, кто был среди этого «никого», он сам был никем. Вот и вся Россия, которая неожиданным образом вдруг закончилась.

Но как только она закончилась, вдруг со всей серьёзностью и духовным подъёмом зазвучала песня белых полков, собравших в своих рядах лучших из оставшихся русских людей: «Смело мы в бой пойдём за Русь Святую». Это кажется уже совсем странным. За какую такую Русь шли сражаться эти герои? Что, вновь за луковичные купола и сомнительных старцев, за народ, предавший и церковь, и царя, и себя самого? В какую Русь нужно было ещё поверить, какой новый миф требовалось создать? Но тем не менее, девиз белого движения был реальностью, в отличие от декоративной патриотической идеологии конца века. Но какова эта реальность, в чём её истоки?

Иллюстрация к повести «Тарас Бульба» (Кибрик Е.А.)

Когда читаешь воспоминания активных участников и вождей белого движения, «Последних юнкеров» Виктора Ларионова или «За Святую Русь» генерала Дроздовского, то в самом языке этих замечательных книг, полном огня, какой-то особой духовной энергии вдруг узнаётся что-то уже известное, читанное и сильно взволновавшее когда-то душу. Да здесь же вновь заговорил Гоголь, это же интонации его великой повести «Тарас Бульба» Но как можно ставить в один ряд документальные по существу записи борцов с силами, погубившими Россию, и вымысел художника? Пусть гениальный, однако лишь только вымысел. Можно ли сопоставлять такие тексты, уместно ли даже из соображений простого такта, уважения к людям, отдавшим свои жизни в борьбе за правое дело. Но тут-то и проявляется, может быть, та самая особенность русской души, в которой небывалого единства достигает творческое действие воображения и событие, производимое в реальном пространстве – времени. Когда не только реальные люди становятся прототипами литературных героев, но и литературные герои пророчествуют о будущих реальных событиях. Оказались в русской истории и те, кто вышел из гоголевской, но не «Шинели», а свитки Тараса Бульбы.

За что бьётся Тарас Бульба и всё славное войско запорожцев? За ту же Святую Русь, за православную веру. Но складываются ли для них самих эти высокие цели в сколько-нибудь внятную картину реальности. Русская земля далека от тех мест, где сражаются запорожцы, да и происходящее в это время на ней далеко от какой-либо ясности. Это время раскола, смут и бунтов, когда не всегда можно разглядеть, на чьей стороне правда. Более того, стали сильны секулярные веянья в самой церкви. А представления самих запорожцев о Православии? Вера для них есть нечто важнейшее и высочайшее, за что следует не раздумывая отдавать свои жизни. Но какие бы то ни было ясные контуры этой веры в буйных головах её защитников вряд ли рисовались.

С защитой православной веры был связан и поход Тараса, в котором он потерял обоих своих сыновей. Тогда на Сечь прибыли свидетели страшных притеснений православных на подвластных польскому королю землях. В числе их рассказов был и тот, что «ксёндзы ездят по всей Украине в таратайках. Да не то беда, что в таратайках, а то беда, запрягают уже не коней, а просто православных христиан. Слушайте! Ещё не то расскажу: уже, говорят, жидовки шьют себе юбки из поповских риз. Вот какие дела водятся на Украйне, панове!»[1].

Раскадровка к фильму «Тарас Бульба» (Якутович С.Г.)

Несмотря на всю историческую реальность происходивших в польских землях гонений на православие, рассказ о них явно отдаёт мифом. Ведь в конце повести, когда в руки казаков попал сам гетман Николай Потоцкий, от неминуемой расправы его спасает то самое русское православное духовенство. «Когда вышли навстречу все попы в светлых золотых ризах, неся иконы и кресты, а впереди сам архиерей с крестом в руке и в пастырской митре, преклонили казаки все свои головы и сняли шапки». Но как раз это благочестивое поведение и легло в основу поражения казаков в результате предательства, отступившего от клятвы жить в мире с ними Потоцкого. Хватило ещё оказывается золотой материи на ризы, не вся ушла «жидовкам» на юбки. И в итоге предали казаков те же, кого они бросились защищать. Нет, настоящая Русь и настоящее Православие, те высшие реальности, о которых пеклись казаки не могли быть той «эмпирией», о которой здесь рассказывается. Но что же это тогда, идеал, несбыточная и смутная мечта? Вряд ли, на мечтателей запорожцы никак не похожи. И русская земля и Православие были для них реальностями, но реальностями их же, запорожцев, собственного бытия. Конечно же, только бытия, а не всего содержания их порой приобретающей отталкивающие формы повседневности. Той повседневности, когда шла пьяная гульба без всякого предела в мирные дни. Или уж действительно совершенно жуткие эпизоды, когда во время набегов своих на польские селения запорожцы сжигали женщин вместе с детьми, не щадя никого и ничего вокруг. Тогда запорожец в качестве человеческой личности как бы и не существовал, позволяя демоническим силам овладеть собой. Но вот наступает час не гульбы, не мелких стычек и потасовок, в которых можно было «показать себя», не разнузданного насилия, а совершенно особый час – час битвы.

Пожалуй, вся идея бытия, о котором здесь говорится, была высказана Тарасом в канун его главного сражения. Но в этой обращённой к боевым друзьям речи совсем нет призывов к стойкости и мужеству, бесстрашию перед лицом сильного врага и верности в исполнении долга, чего можно было бы ожидать из уст военачальника в такой ситуации. Всё это кажется чем-то и так само собой разумеющимся. Тарас Бульба говорит о том, что как будто бы не имеет отношения к стихии битвы, он говорит о любви. О любви, которая объединила, сделала родными не по крови, а по душе всех его боевых товарищей. «Нет, братцы, так любить, как русская душа, – любить не то чтобы умом или чем другим, а всем, чем дал Бог, что ни есть в тебе, а… сказал Тарас, и махнул рукой, и потряс седою головою, и усом моргнул, и сказал: – Нет, так любить никто не может!» Потом говорит Тарас и о ничтожных людях, кто отступил от своей русскости ради какой-нибудь выгоды и хвалится тем, думает, что выбрал правильный путь. «Пусть же знают они все, что такое значит в Русской земле товарищество! Уж если на то пошло, чтобы умирать, – так никому не доведётся из них так умирать!.. Никому, никому!..Не хватит у них на то мышиной натуры их»[2].

Здесь очень важный момент Тарасовой речи. Ведь в начале её он говорит, что нет уз святее товарищества. Но нигде, кроме героической смерти или ее непосредственной близости эти святые узы, то есть сама святость, проявиться и не могут. В иной ситуации казак как человек с собой, как мы говорили только что, не встречается и нет, наверное, ничего более противоречащего святости, чем его поведение. Но вот наступает этот самый час битвы. Часом благоразумного разбойника можно было бы назвать его, ибо это не есть время для героического самоутверждения, а время высшей концентрации личности в жертвенном подвиге. Стяжание славы есть последнее, о чём упоминает Тарас в другой своей речи, обращённой к запорожцам на братской трапезе, которая предшествовала приводимой нами речи Тараса.

Это один из ключевых эпизодов повести. Запорожец здесь целиком человек любви, человек жертвы, который приносит свою жизнь за Христа и потом за своих товарищей. Здесь звучат не просто слова о любви, которые мог бы произнести любящий человек от своего собственного лица, здесь мы узнаём скрытое и не осознаваемое самим говорящим цитирование евангельских заповедей любви.

«Итак, выпьем товарищи, разом выпьем поперед всего за святую православную веру: чтобы пришло наконец такое время, чтобы по всему свету разошлась и везде была одна святая вера, и все, сколько ни есть бусурманов, все сделались христианами! Да за одним уже выпьем и за Сечь, чтобы долго она стояла на погибель всему бусурманству, чтобы с каждым годом выходили из нею молодцы один одного лучше, один одного краше. Да уже вместе выпьем и за нашу собственную славу, чтобы сказали внуки и сыны тех внуков, что были когда-то такие, которые не постыдили товарищества и не выдали своих. Так за веру, братья–панове, за веру! – За веру! – загомонили все, стоявшие в ближних рядах, густыми голосами. – За веру! – подхватили дальние; и всё, что ни было старое и молодое, выпило за веру. – За Сичь! – сказал Тарас и высоко поднял над головой руку. – За Сичь! – отдалося густо в передних рядах. За Сичь – сказали тихо старые, моргнувши седым усом; и встрепенувшись, как молодые соколы, повторили молодые: – За Сичь! И слышало далече поле, как поминали казаки свою Сичь. – Теперь последний глоток, товарищи, за славу и всех христиан, какие живут на свете! И все козаки, до последнего в поле, выпили последний глоток в ковшах за славу и всех христиан, какие ни есть на свете. И долго ещё повторялось по всем рядам промеж всеми куренями: – За всех христиан, какие ни есть на свете»[3].

Иллюстрация к повести Н.В. Гоголя «Тарас Бульба» (М.Г. Дерегус)

Прежде чем сосредоточиться на этом эпизоде, обратим внимание на прекрасный анализ «скрытых» христианских смыслов в повести, осуществлённый Е.А. Евдокимовой в её книге «Любовь и семья в русской классической литературе». Разбирая сцену казни Остапа и её кульминацию – обращение Остапа к отцу и последовавший затем ответ Тараса сыну, автор указывает на неожиданно проявляющиеся богословские ассоциации. «Ответ Тараса Бульбы Остапу не только утешение перед смертью, это Слово во всей его возможной полноте. Вопрос «слышишь ли?» и отклик «слышу!» перед смертью (Тарасу вскоре предстоит не менее мучительная казнь), ещё и готовит заключительные слова повести, которые говорит Тарас Бульба своим товарищам, сгорая на костре. То, как происходит эта встреча, поражает осуществлёностью невозможного, выходящей за рамки простых человеческих отношений к святости. Ведь приведённый выше эпизод удивительно напоминает евангельское описание последних мучений и смерти Христа… Никакой отсылки к Евангельскому сюжету, тем более ощущению себя Христом нет, а вдруг на память приходит казнь Христа – не как рискованная аналогия, неважно, умаляющая или возвышающая подвиг героя, а как свидетельство разрешения в этой сцене важнейших смыслов всего произведения»[4]. Ключевой момент анализа гоголевского текста – в этом самом признании Е.А. Евдокимовой: «…вдруг на память приходит казнь Христа». Действительно, евангельские и вообще церковные ассоциации при чтении повести приходят как-то «вдруг». Изначально о них не догадывается ни читатель, ни, что самое важное, они не приходили в голову самому автору. Можно сказать, что так происходит, поскольку эти ассоциации «больше» самого автора как самосознающей себя личности, ставящей какие-то сознательные цели в своём творчестве. «Не хотел, а так получилось». Когда дело касается вещей, о которых у нас здесь идёт речь, то, конечно же, вопрос вовсе не в беспомощности автора в достижении ранее поставленных целей. Поражение, как мы увидим, наступает как раз тогда, когда подобные цели достигаются в том виде, в котором они были поставлены. Здесь, напротив, свидетельство синергии, соучастия автора в деле, превышающем его сознательный замысел. Тогда он действительно не знает, что делает, ибо знает Тот, кто ведёт его за собой, призывает к творчеству как в глубинах своих бессознательному (не в психоаналитическом смысле) процессу. Ни Гоголь, ни его герои, действительно, не знают, что происходит, что уже здесь, на земле они переступили черту своей только человеческой жизни, стали не просто героями, не просто заявили о верности долгу и мужественно его исполнили, но поднялись до настоящей святости, стали богоизбранными душами. Потому-то христианские ассоциации здесь и носят подлинный характер, что они не придуманы автором, не запланированы. Е.А. Евдокимова показывает, что происходит в тех случаях, когда такое «планирование» имеет место: произведение вдруг теряет свою художественную убедительность, как, например, в приведенных ниже стихах А. Блока:

Христос! Родной простор печален!
Изнемогаю на кресте!
И чёлн твой будет ли причален
К моей распятой высоте.

Поэт прибегает к образу Христа, чтобы показать безмерность своего собственного страдания, сознательно отождествляет это страдание с крестными муками Спасителя. Но прибегнув к такому приёму, он тут же проигрывает. Его собственное переживание случившегося становится одновременно и мерой самого события. Христос здесь не нисходит, возвышая своим присутствием муки человека до масштабов и значения евангельских смыслов, а «вызывается» автором, дабы подкрепить его же, автора, самооценку. В центре распятый человек, а не Богочеловек. И как будто бы его, человека, муки имеют здесь абсолютный смысл вне всякого воспоминания о конечном смысле любых мук или радостей человека на земле. Допускается, что Христос может и не прийти, не взять в свой чёлн страдальца. Но это нисколько не принизит духовного значения мук последнего, скорее, наоборот, возвысит его. «Распятая высота» героя стихотворения от того ещё больше засияет в своей безусловности и единственности, самостоятельности.

Благоразумный разбойник не отождествлял свои страдания со страданиями Христа, не говорил: «Господи, я страдаю так же, как и ты», – хотя бы потому, что знал, что сам страдает за совершённое преступление, а Христос не виновен. Уже здесь между ними пропасть. Не разбойник должен был приблизить к себе Христа, а Христос разбойника. Тогда только и случается чудо, звучат слова: «сегодня же будешь со Мною в раю». Такое возвышение, собственно, происходит, что называется, помимо воли автора и в повести Гоголя.

Остап, а потом и сам Тарас оказываются призванными. Вот это неожиданное возвышение мы обнаруживаем и в рассматриваемых нами эпизодах. Итак, за веру, за Сичь, за славу всех христиан.

Что значит здесь этот предлог «за»? За что пьём? Да, но речь здесь идёт, конечно же, о питии вина и в его обычном, и в его сакральном смысле, обозначающем жертвоприношение, совершаемое собственной жизнью, кровью. Вино употребляется как напиток, дающий бодрость, питающий силы. Но это питие вина непосредственно связано и с будущим пролитием собственной крови «за други своя», за ту самую любовь, за те самые святые узы товарищества. И если слова Тараса о любви до того были проповедью, были, пусть глубокими, но только словами, то теперь воплощаются в действии и веществе. Слово становится плотью. Здесь наблюдается такого рода последовательность: Слово – вино-кровь, долженствующая неизбежно быть пролитой. Каждый, пригубивший вино из чаши, уже причастился своему будущему самопожертвованию. Согласие на него стало фактом его телесной жизни, смыслом не только услышанным, но и вкушённым. Это вполне соотносимо со словами молитвы Симеона Метафраста, произносимой в благодарность Богу за совершение таинства Святого причастия. «Давый пищу мне плоть Твою волею, огнь сый и опаляяй недостойные, да не опалиши мене, Содетелю мой; паче же войди во уды моя, во вся составы, во утробу, в сердце. Попали терние всех моих помышлений. Душу очисти, освяти помышления. Составы утверди с костьми вкупе. Чувств просвети простую пятерицу…»

Это известный нам православный «мистический материализм», когда духовный смысл преосуществляет каждую клеточку нашего тела. Но в известном смысле духовная перспектива, открывающаяся в повести, оказывается намного выше нашей обычной способности удержать в себе божественный дар таинства Евхаристии. Об этом ещё пойдёт речь, но рискнём уже здесь предположить, что между самим таинством и нашей последующей жизнью далеко не всегда возникает последовательная связь и вообще мы не можем знать не в суд ли и во осуждение принимаем святые дары. В повести эта связь приобретает значение очевидности. Именно потому, что предложенное Тарасом своим товарищам вино непосредственно переходит, не знаю, насколько уместно здесь слово, преосуществляется в жертвенную кровь воина, и в этом преосуществлении она становится поистине кровью Христовой, так как проливается во имя любви. Бог же есть Любовь. Притом здесь уже нет никаких вопросов о различии вещества. И то и то по своему составу человеческая кровь. Но между кровью Христа и кровью воина Христова существует некий физический интервал, который и заполняется вином преподанным ученикам Христа их Учителем, дабы они имели «жизнь вечную». Потому употребление вина перед битвой имеет собственно литургический смысл, восходя к евангельскому первоисточнику.

Вино, предложенное Тарасом своим товарищам, безусловно, особое. Это уже не та самая «профанная» горилка, которую пьют запорожцы во времена своего безличностного существования. Во-первых, это именно вино, то есть напиток от виноградной лозы, во-вторых, пьют его запорожцы (что на них совсем не похоже) вовсе не затем, чтобы напиться допьяну. В-третьих, сам автор подчёркивает особые свойства этого вина. «И повелел Тарас распаковать своим слугам один из возов, стоявший особняком. Больше и крепче других он был в казацком обозе; двойною крепкою шиною были обтянуты дебелые колёса его; грузно был он навьючен, укрыт попонами,крепкими воловьими кожами и увязан туго засмолёнными верёвками. В возу были всё баклаги и бочонки старого доброго вина, которое долго лежало у Тараса в погребах. Взял он его про запас, на торжественный случай, чтобы, если случится великая минута и будет всем предстоять дело, достойное на передачу потомкам, то чтобы всякому, до единого, казаку досталось выпить заповедного вина, чтобы в великую минуту великое бы и чувство овладело человеком»[5].

Обращает на себя внимание уже первая фраза: «И повелел Тарас своим слугам…» Тарас по своему чину полковник, полковнику же позволено приказывать, но не повелевать. Повелевать может только царь. И действительно, когда дело касается управления боем, то Тарас именно приказывает. Здесь же действия его уже выходят за рамки полномочий командира. Здесь он уже царь, и поскольку речь идёт о великом (это слово повторяется на протяжении абзаца) деле, превышающем человеческие возможности, выводящем человека на уровень сакрального, то царь-священник. Предводитель народа в библейском смысле, не случайно фраза Гоголя построена с такими возвышенными интонациями: «И повелел Тарас своим слугам…» Дистанция между повелителем и слугой здесь огромна, это поистине духовная дистанция. Сакральный акцент, здесь сделанный, оказывается ключевым и для остального описания.

Также и воз, на котором перевозится вино, совершенно особый. Это какой-то библейский, изначальный воз, воз-ковчег, способный сохранить самое лучшее, спасительное для человека. И, наконец, само вино. Оно старое и доброе, «которое долго лежало у Тараса в погребах». Здесь как будто наблюдается некоторое снижение первоначальной духовной заявки. Быть старым и добрым для вина бесспорно – высокие определения, но они ещё не выводят его за круг обыденного в самом предельном значении. И у Гоголя находится слово – повторим, не в том смысле, что Гоголь долго его подыскивал, а в том, что приходит, выпадает, даётся самому автору от высшего истока творчества. Вино, запасённое Тарасом, не просто старое и доброе, это заповедное вино, в нём произошло преосуществление качеств вина, которые вполне можно объяснить его земным происхождением. Это то вино, которому предстоит быть соотнесённым с пролитой в бою кровью героев.

Здесь можно говорить даже не о литургических параллелях, а о литургическом содержании события, которое, бесспорно, есть священнодействие. Тарас здесь, как мы только что отметили, не только начальник перед войском, но и священник, стоящий перед своей паствой, пастырь, её окормляющий. «Знал Тарас, что, как ни сильно само по себе старое доброе вино и как ни способно оно укрепить дух человека, но если к нему да присоединится ещё приличное слово, то вдвое крепче будет сила и вина и духа»[6].

Литургический мотив звучит и в описании того способа, каким преподносится вино: «– А берите все, – сказал Бульба, – все, сколько ни есть, берите, что у кого есть: ковш или черпак, которым поит коня, или рукавицу, или шапку, а коли что, то и просто подставляй обе горсти»[7].

Здесь явно звучит мысль о единстве, настоящем братстве всех причащающихся, где уже не имеют никакого значения земные вещи, отличающие людей друг от друга. Вино объединяет и приобщает всех и каждого. Так пили бы его и ученики Христа, случись им совершать тайную вечерю в подобной обстановке. Чаша причастия здесь невидима, но она присутствует во всём многообразии человеческих состояний, во всём различии душ.

Конечно же, нам не избежать вопросов по поводу рискованности проводимых параллелей. Ведь таинство Евхаристии совершается по определённому канону и именно вследствие своей каноничности является благодатным. И что это за не рукоположенный священник Тарас Бульба. Не слишком ли, действительно, смелы проводимые нами параллели? Но дело в том, – и это уж, возможно, покажется ещё более странным заявлением, – что даже строгое соблюдение буквы канона ещё не может свидетельствовать о свершении Таинства. Литургия не является магическим действием, она предполагает участие в таинстве всей полноты нашего бытия, нашей самоотдачи Богу или ответной жертвы. Она должна состояться прежде всего в смысле, т.е. в нашем понимании того, что мы делаем, в отказе от всего, что происходит по привычке, не требует включения мысли, метанойи, т.е. перемены ума, именно жертвования ветхим, нехристианским в нас. Исключительная ставка на воспринимаемый в качестве привычного и обычного канон может ничего не дать. Те, кто вышел в золочёных рясах спасать Николая Потоцкого, каждый день правильно совершали литургию, но именно они и предали запорожцев. Всякое же предательство на земле в своём смысловом пределе есть предательство самого Христа.

Канонически совершаемое Таинство требует максимальной духовной бдительности и заключает в себе не меньше опасностей, нежели при толковании описываемых нами событий повести. Но тогда мы вновь возвращаемся к теме крови. Ибо главный вопрос не в том, каким образом вино становится кровью, а осознаём ли мы, что причащаемся той самой крови Христа, которую Он пролил за нас на кресте, что совершается великое и страшное событие. Для нас ответ на этот вопрос всегда остаётся открытым, ибо какие бы благочестивые чувства мы ни испытывали во время совершения Таинства, говорить о его настоящем осознании мы не можем. Ответ, свидетельствующий о таком осознании, даётся лишь ответной жертвой как свидетельством высшей любви, готовности отдать душу свою за други своя, пролить собственную кровь. Эта ответная жертва говорит о том, что совершающий её всерьёз и во всей полноте принимает евангельскую Истину о крестной смерти Христа и спасительности этой жертвы для нас. Кровь отдаётся за кровь, жертва за жертву. Притом с предельной чувственной очевидностью, не требующей никакой символики, никаких побочных опосредующих действий. Это прямая связь человека с Богом. Чаша причастия должна быть осмыслена и воспринята не только в границах физического существования самой чаши, не как церковный сосуд, содержащий Святые дары, но и в том самом вселенском значении: как пространство единения человека с Богом в жертвенной крови. Вино же служит связующим моментом, свидетельствующим, что ответная жертва приносится не случайно и параллельно, что это жертва именно Иисусу Христу, ибо он заповедал пить его кровь и вкушать его плоть.

Но этот самый вселенский объём чаши и всецелость ответной жертвы, о которой мы здесь говорим, и присутствует в литургии Тараса Бульбы, вот здесь не бывший доселе сам для себя запорожец начинает путь своего самопожертвования – преображения, венчающегося реальностью Совоскресения с Иисусом Христом. Если бы такого рода перспектива не обозначилась здесь, если бы речь шла о запорожцах «профанных», как бы решивших просто приподняться над своим обычным существованием, состоявшим из военных стычек, разбоя, кутежей и т.д., то ни о какой литургии, конечно, речи бы не шло и само упоминание о ней звучало бы кощунственно. Но в речах Тараса такая перспектива присутствует, Он дважды за свою речь говорит о великой минуте, которая должна наступить. Именно в соотношении с ней возвышенный строй события окончательно приобретает свою твёрдую опору.

Следует подчеркнуть сам временной интервал, о котором говорит Тарас. «Великая минута», мы знаем такой оборот речи, указывающий на важность события, которому надлежит произойти. Это условность, метафора, к которой мы прибегаем в необходимых случаях. К реально протекающему времени такие слова отношения, как правило, не имеют. Но в повести не так. «Великая минута» – это, по существу, и есть тот временной отрезок, в течение которого происходит героическое самопожертвование. Обратимся к примерам из повести. Вот описание гибели геройски сражавшегося и пронзённого под сердце копьём казака Кукубенко: «Повёл Кукубенко вокруг себя очами и проговорил: «Благодарю Бога, что довелось мне умереть при глазах ваших, товарищи! Пусть же после нас живут ещё лучше, чем мы, и красуется вечно любимая Христом Русская земля!» И вылетела молодая душа. Подняли её ангелы под руки и понесли к небесам. Хорошо будет ему там. «Садись, Кукубенко, одесную меня! – скажет ему Христос, – ты не изменил товариществу, бесчестного дела не сделал, не выдал в беде человека, хранил и оберегал мою церковь»[8].

Вот она, та самая великая минута, и длится она по времени не больше минуты астрономической, дальше уже вечность. Этот буквализм, исчезновение всякой условности, символики говорит о происходящем чуде совпадения небесного и земного события. Земное становится священным и священное земным. Не ясно уже, какой Кукубенко говорит, здешний или «тамошний». Он как будто уже здесь, но уже и не здесь, ибо трудно даже предположить, что отдающий Богу душу человек может произнести такую внятную речь и что окружающие в разгар боя могли её услышать. Стало быть, и остальные уже в каком-то смысле «там». Но правильнее было бы сказать, что в описываемой Гоголем сцене ни «здешнего», ни «тамошнего» Кукубенко нет. Человек этот не раздвоен, он теперь уже един, как един сам Христос, ибо нет различия между Христом вочеловечившимся, явившимся нам на земле и Христом, сидящим одесную Отца.

В этой сцене даёт о себе знать величайший реализм христианской веры, но тот реализм, который заявляет о себе лишь в великую минуту, когда небо спускается на землю. Здесь нет никакой условности, никакой метафоры, никакого символизма. Здесь всё реально до предела, включая передаваемые автором слова самого Спасителя : «Садись, Кукубенко, одесную меня!» Право на эти слова автору даёт прекрасная смерть героя, которая удостоверяет реальность предмета его веры. Так умереть может только верящий в истинный смысл своей жизни человек. Своей гибелью он не отрицает, а, напротив, удостоверяет её смысл – Христа-Бога, и Бог может ответить только тем же. Оттого и свидетель – автор – так уверенно говорит о том, что в данный момент произошло. Нет, тут уж никак не воскликнешь: «Как жаль эту молодую жизнь!» – не посетуешь на жестокую бессмысленность произошедшего.

По-иному, нежели говорит автор, сказать нельзя, автор ничего не преуменьшает, не преувеличивает, не искажает вообще, он просто воспроизводит, констатирует реально происходящее событие, реально произносимые слова Христа. Ведь предположить, что Христос в эту минуту ничего подобного не сказал, в равнодушии отвернулся от стремящейся к нему души будет самым настоящим кощунством, хулой на Бога. Стало быть, действительно, во вполне реальную земную великую минуту происходит подлинное слияние неба и земли, возвращается рай.

Напомним, что это событие является продолжением литургии Тараса, высшим её пунктом, когда действительно открываются небеса. Продолжением литургии является и вся битва, в ходе которой то здесь, то там происходят сходные события. «А вот уж упал с воза Бовдюг. Прямо под самое сердце пришлась ему пуля, но собрал старый весь дух свой и сказал: «Не жаль расстаться со светом. Дай Бог и всякому такой кончины! Пусть же славится до конца века Русская земля!» И понеслась к вышинам Бовдюгова душа рассказать давно отшедшим старцам, как умеют биться на Русской земле и, ещё лучше того, как умеют умирать на ней за святую веру»[9]. Здесь свидетельствуется та же жизнь после смерти, в которой никто не смеет усомниться, и даётся понять, что если бы кто-то усомнился в произошедшем с Кукубенко, Бовдюгом, Степаном Гуской, Мосием Шило, всеми товарищами Тараса, всеми, кто произнёс эти самые литургические речи, уравнявшие земное и небесное бытие человека, если бы кто-то не поверил в то, что Кукубенко сидит одесную Спасителя, то такого сомневающегося можно было бы причислить к неверующим в самого Христа. Всё же остальное, оставшееся в земной жизни героев, теперь уже не в счёт. Сам счёт теперь уже другой.

Иллюстрация к повести Н. В. Гоголя «Тарас Бульба» (Е.А. Кибрик)

Совершенно иная смерть настигает совершившего предательство Андрия. «Как хлебный колос, как молодой барашек, почуявший под сердцем смертельное железо, повис он головой и повалился на траву, не сказав ни слова» Очень важно завершение фразы «не сказав ни слова»[10]. Предсмертно-посмертные речи казаков у Гоголя заключают в себе ещё и тот смысл, что в них сбывается пастырское слово Тараса. Тарас своим словом напутствует казаков на принесение последней жертвы и казаки свидетельствуют ответной речью, что жертва состоялась, таинство совершено. Слово возвращается к себе самому, пройдя через воплощение в жертвенном подвиге. Здесь поистине совершается соответствующее сказанному в Евангелии «Слово плоть бысть». Андрию же нечего ответить на слово Тараса. Слово не рождается в нём, как родилось у казаков в момент жертвенной смерти. Смерть Андрия не литургическая жертва, при совершении которой жертвующий соединяется со Христом, а наказание за совершённое отступничество. Это молчаливая, не знающая своего смысла, своих последствий, страшная смерть. Ибо вызвана из своих глубин предательством. Души казаков возносятся к небесам, душа же Андрия удаляется во тьму. Что будет с ней дальше? Здесь у нас остаётся надежда на суд Божий. Не тьма вечная, не гарантированное небытие, а суд впереди. И эти, по сути дела, трансцендентные смыслы открываются нам благодаря удивительным пророческим образам Гоголя.

Чем Андрий заслужил суд Божий? Не прощение, не облегчение участи, а именно сам Суд Божий как встречу с Богом. Чем заслужил он приговор по суду Божьему, а не простое вычёркивание из Книги жизни? Тем, что принял ещё здесь, на земле суд отца, по которому был осуждён, возможно, более строго, чем осудит его Бог, видящий в Андрие то, чего не может и не обязан увидеть земной отец. Случись ему не признать отцовского суда, бежать или хуже того, поднять на отца руку (ведь ранее Андрей уже отрёкся от него), и всякая надежда уже исчезла бы безвозвратно. Так, благодаря повести, рассуждаем мы и почему-то надеемся, что так и исполнится в недостижимых для нас сферах. И происходит это не только благодаря магии гоголевского художественного языка, но потому, что в его речи по-прежнему как-то неожиданно, «вдруг» продолжают проступать евангельские и догматические смыслы.

Ведь если существует божественное откровение, если Бог воплотился, то значит, в нашем, плотском, присутствует и Божественное, значит мы можем не только воспринимать происходящее по земным меркам, но и пророчествовать, на основе здешнего говорить о будущем. Конечно, в доступном нам модусе надежды, но, тем не менее, говорить не в пустоту, ведь надежда – это не мечта и фантазия, а именно определённый модус реальности. Конечно, присутствие божественного в плотском не есть нечто гарантированное, оно обретается в дарованном свыше состоянии, но состояние творчества относится как раз к этому дару. Здесь всё не случайно, обладает удивительной связностью и отличается присутствием смысла.

С именем Андрия в повести связан ещё один мотив, который мы также можем назвать литургическим. Он относится к эпизоду проникновения Андрия в осаждённый запорожцами город и его свидания с панночкой, которой он приносит хлеб, чтобы спасти её и её родных от голодной смерти. И если в «литургии» Тараса участвует вино, то в «антилитургии» Андрия – хлеб, который в гоголевском повествовании также вызывает евхаристические ассоциации. Что касается Тараса, то мы уже говорили, что, несмотря на необходимое помещение слова «литургия» в кавычки, мы вполне можем рассматривать предложенное казакам вино в прямой параллели с вином, предложенным Спасителем своим ученикам на Тайной вечери: «И, когда они ели, Иисус взял хлеб и, благословив, преломил и, раздавая ученикам сказал: примите, ядите: сие есть Тело Моё. И взяв чашу и благодарив, подал им и сказал: пейте из неё все: Ибо сие есть Кровь Моя нового завета, за многих изливаемая во оставление грехов». (Матф.26.26–28).

Хлеб, который даёт в городе умирающим от голода людям Андрий, вызывает прямые евхаристические ассоциации. Ведь тело Христа есть «Хлеб жизни». И это не метафора или исключительно отсылка к тому пониманию жизни, которое далеко выходит за границы земного существования человека. Хлеб, неожиданным и, можно сказать, чудесным образом вдруг появляющийся, в казалось бы, совершенно безнадёжной ситуации и спасающий человека от голодной смерти, есть в прямом значении «Хлеб жизни», ибо Бог через него дарует продолжение жизни земной, которая совсем не рассматривается в христианстве в отрыве от жизни небесной: «Тогда скажет и тем, которые по левую сторону: «Идите от Меня, проклятые, в огонь вечный, уготованный диаволу и ангелам его: Ибо алкал Я, и вы не дали мне есть; жаждал, и вы не напоили Меня; Был странником, и не приняли меня; был наг, и не одели меня; болен и в темнице, и не посетили Меня». Тогда и они скажут Ему в ответ: «Господи! Когда мы видели тебя алчущим, или жаждущим, или странником, или нагим, или больным, или в темнице и не послужили тебе?» Тогда скажет им в ответ:  «истинно говорю вам: так как не сделали из сих меньших, то не сделали мне» (Матф. 22, 41–46).

Во всяком неожиданном спасении человека от неминуемой гибели нельзя не видеть сакрального момента. Подтверждение его присутствию, прямо-таки подчёркивание его, мы найдём в том месте описания пути Андрия по подземному ходу в крепость, когда тот неожиданно оказывается в католическом храме, где священник и верующие всю ночь молились о ниспослании чуда избавления города от осадивших его запорожцев. Бог даёт послабление страданиям пленников через Андрия и вскоре подоспевшего после его прихода польского военного отряда. Так что же, Бог на стороне поляков? Бог ни на чьей стороне, если иметь в виду сражающиеся противоборствующие стороны. Бог всегда на стороне любви. Было ли что-то в любви Андрия от любви Божией? Наверное, никто не будет утверждать, что не было, что здесь целиком присутствовала какая-то безотчётная страсть. Он бросился в крепость вовсе не только за тем, чтобы во что бы то ни стало встретиться с панночкой. Он хотел ещё и спасти, пусть и ценой своей жизни, что-то само по себе прекрасное, драгоценное, нечто от евангельского служения в душевном порыве Андрия присутствует. И спасает он жизнь в общем-то ни в чём перед запорожцами неповинного человека, а не снабжает провиантом военный гарнизон. Хлеб, принесённый Андрием, в этом отношении есть «Хлеб жизни». Почему же тогда мы называем совершённое Андрием «антилитургией», и почему же в его любви евангельский момент затушёвывается и исчезает?

Настораживает, что уже следующий за чудом в храме эпизод резко контрастирует с представлением о христианском характере совершаемого Андрием деяния. Мучимый голодом человек, которому Андрий из жалости бросает каравай хлеба, после поглощения пищи гибнет в страшных мучениях. Конечно, физиологическая природа подобного события понятна. Но исходя из делаемых нами отсылок к сфере сакрального нельзя не обнаружить здесь некоей духовной катастрофы. Хлеб жизни вдруг становится ядом. Вместо преображения наступает погибельная метаморфоза. Кроме того, уж слишком быстро (что не может быть случайным) после андриевского благодеяния в крепость прорывается на помощь её защитникам польский отряд, перебивший и пленивший товарищей Андрия. Сами по себе это плохие знаки, указывающие на невозможность оправдания совершённого Андрием предательства отца, брата и боевых товарищей. Но, может быть, тогда следует говорить о ситуации трагического выбора, когда две одинаково значимых любви оказываются несовместимыми друг с другом и разрывают сердце героя, делая любой его шаг в этом выборе жертвой и страданием. Судя по всему, сам автор повести такого хода не допускает. После того, как он с настоящим восхищением описывает кульминацию встречи Андрия и панночки, где называет любовь их «неземной», он тут же восклицает: «И погиб казак!»

Всё дело в том, что параллели с евангельской любовью разрушаются предательством Андрия, суть которого вовсе не в том, что он просто перешёл на сторону поляков. Переход к противнику, тем более освящённый «трагическим оправданием», а не вызванный трусостью или какими-то «шкурными» мотивами, да ещё при всех странностях той войны, которую вели запорожцы, личностно сам по себе ещё не гибелен. Ну, стало бы в запорожском войске одним храбрым казаком меньше, настигло бы и Тараса большое несчастье от сознания сыновней измены. Как-то всё же не погиб бы ещё человек, что-то да и оправдывало бы его неблаговидный сам по себе поступок. Хотя, конечно, «батько», случись чего, и тогда не оставил бы, наверное, сына в живых. Взяли бы запорожцы крепость, истребив вместе с гарнизоном невинных мирных жителей, или отошли бы, ожидая лучшего случая, жизнь бы, как говорится, продолжалась. Но Андрий не просто «по личным обстоятельствам» переходит на сторону противника. Он совершает свой шаг накануне той самой «литургической битвы», когда творимое Тарасом и его товарищами возносится к самому высшему смыслу. Он вмешивается в сакральный ход «литургии» Тараса, от чего в повести обнаруживается ещё одна параллель с евангельскими мотивами. Поступок Андрия оказывается сопоставим с самым высоким, если можно так выразиться, и страшным случаем предательства – предательством Иуды.

Собственно, не всякое проявление неверности есть предательство как самое страшное падение человека. Масштаб значения слова «предательство» задаётся Тайной вечерей. Спаситель на ней ещё раз свидетельствует перед учениками жертвенный смысл его предстоящей крестной смерти. Собой жертвует Христос, а не кем-то и даже не чем-то. Собой жертвуют ради христианской любви казаки на своей великой евхаристической битве. Андрий в самый высокий, звёздный час своей судьбы приносит в жертву других, своих родных и товарищей. Ради своей любви он жертвует любовью же, но только теперь уже «своей», а всеобщей, Любовью самой по себе, то есть Богом, Христом. Вкушая пасху любви вместе со Христом, одаривая несчастных страдальцев Хлебом жизни, он тут же предаёт Дарующего всем нам пищу. Оттого и его «своя» любовь в итоге оборачивается её отрицанием-смертью, и собственной и тех, кого он предал, принёс в жертву.

В известном смысле, о чём мы уже говорили, Тарас в отношении сына осуществляет акт милосердия, избавляя его от прохождения пути Иуды до конца, до самоубийства. А такой исход вполне мог быть. Кем стал бы Андрий после победы над запорожцами, не пробудилась бы от чар своей вдруг нахлынувшей любви гордая панночка? Что стал бы делать безродный казак среди польской знати под её насмешливыми улыбками. О принесённой им пользе скоро забыли бы, а совершённое предательство стало бы лишним поводом для пренебрежительного отношения, изменников нигде не любят, даже если они чем-то и услужили. И ведь вызови Андрий кого-то из обидчиков на поединок, каждый именитый поляк имел бы право не принимать вызова от холопа. И сам Андрий, не такой ведь он дрянь-человек, чтобы не задуматься когда-то, что же всё-таки натворил. Нет, петля тут явно маячила на горизонте. Получается, что отец, убив сына, уберег его от чего-то ещё более страшного, и смерть его стала не смертью как падением в Ничто, а как бы возвращением в оберегающее материнское лоно. Не случайно в словах Тараса напоминание о рождении: «Я тебя породил, я тебя и убью!»

Здесь проявляется большее, нежели убеждённость отца в своей абсолютной власти над сыном. Заявление о такой власти звучало бы как выпадение из христианских смыслов. Это, скорее, пусть и неосознаваемая Тарасом, попытка замкнуть круг, предохраняющий от абсолютной катастрофы, попытка оставить сына «своим сыном», даже в смерти, не дать ему пропасть, умереть от нелюбящей, а тем более собственной, Андрия, руки. И не просто возвратить сына в круг рождения и смерти хочет Тарас, языческие темы мы будем здесь угадывать напрасно. Он хочет принять его в христианскую вечность, в свою «литургию Тараса», правда уже в литургию заупокойную. Как бы ни проклинал старый полковник своего отпрыска, он не отторгает его, как сделал это несчастный Андрий в отношении отца, не жертвует им, он оставляет его, пусть таким страшным образом, «у себя», потому что в его душе для того есть пространство, что сам духовно больше своих сыновей, потому, что он отец.

Был ли у Андрия в повести шанс «остаться на высоте положения?» Да, был, он мог бы отправить хлеб в крепость со служанкой панночки и не ходить самому, остаться с товарищами для последней битвы. И вновь литургические ассоциации. Спаситель, предложив своим ученикам под видом вина и хлеба свои кровь и плоть, пошёл исполнить то, что мы можем назвать здесь долгом. Накормив учеников «Хлебом жизни». Он предал затем себя крестной смерти, принёс себя в жертву Любви. В ситуации Андрия герой мог бы возвыситься на небывалую для человека духовную высоту, вначале отказавшись пойти в крепость, пожертвовав своей любовью ради Любви, затем ради той же Любви пожертвовать и самой жизнью. Ведь окажись он в последней битве среди запорожцев, по логике художественного произведения ему скорее всего надлежало бы погибнуть. Из трёх главных героев один в этой битве тяжело ранен, другой пленён, что остаётся третьему, чтобы сохранить смысловую концентрацию повести? Но всё это мы говорим только для того, чтобы выделить и подчеркнуть уже состоявшиеся ключевые пункты её содержания. Обернись всё для Андрия так, как здесь говорится, это была бы уже совсем другая повесть, не Тарас Бульба, не отец был бы в её центре.

Но вернёмся к «литургии верных». Их бытие не обратилось в небытие в момент гибели. Земное и небесное, как мы говорили уже, уравнялись, обнаружили своё единство в единстве личности каждого из героев. Вот она, Святая Русь, пребывающая не в качестве идеала или смутного мифологического представления, а в самой настоящей реальности. Но реальности, сконцентрированной в великую минуту. Из таких минут и складывается время Святой Руси, плохо соотносимое с временем профанного существования страны Руси-России. Эти великие минуты накапливаются вне зависимости от того, как и чем в военном или политическом смысле заканчиваются определённые события. Этот военный или политический смысл мы дерзаем причислить к тому же самому профанному миру, нисколько не принижая тем самым их значимость. Русско-японская война начала прошлого века была проиграна и в военном, и в политическом отношении. Но подвиг крейсера «Варяг» остался при этом символом непобедимости духа русских моряков. Японцы создали на поднятом с морского дна и отремонтированном крейсере офицерскую школу, где её учащимся приводилась в пример стойкость экипажа «Варяга». Японцы не боялись при этом уронить престиж собственных военных моряков, так как на «Варяге» сражались уже какие-то не только русские, но и небесные воины, столь была высока мера их отваги и верности долгу. На этот недостижимый идеал стоило равняться теперь всем морякам мира. У японцев в этом отношении даже было преимущество в том, что эти небесные воины сразились именно с ними. И вот в этом сражении вновь Святая Русь становится неотменимой реальностью при том, что «профанная» Россия, напротив, начинает терять в то же самое историческое время свою политическую устойчивость и национально-государственное лицо. Подобное, как мы уже отмечали, происходит и во время так называемой гражданской войны, когда в перспективе неминуемого поражения России в войне с Совдепией всё лучшее и высочайшее, высочайшее уже в сверхземном смысле, в русском человеке вдруг так ярко и концентрированно проявляет себя.

В повести Гоголя святость не является проекцией религиозных смыслов на действительность, которая как бы начинает подражать им, говорить на языке этих смыслов. Напротив, святость рождается из историко-эпического действия и совершенно неожиданно для себя его участники обнаруживают, что вошли в сферы запредельного земному существованию. Высшая концентрация их жизни, великая минута оказывается Божественной литургией. И вот что удивительно и открывает дальнейшие перспективы исследования близких тем. Выражение великая минута мы встретим у Гоголя ещё в одном, на сей раз самом неожиданном месте, в повести «Старосветские помещики». И в применении к описанию жизни кого же? Пульхерии Ивановны! Поистине велик писатель, юбилейную дату со дня рождения которого отмечаем мы в этом году.

Журнал «Начало» №20, 2009 г.


[1] Гоголь Н.В. Собрание сочинений в 6-ти т. М., 1959. Т.2. С. 66.

[2] Там же. С. 117.

[3] Там же. С.114–115.

[4] Евдокимова Е.А. Любовь и семья в русской классической литературе. СПб., 2006. С.59.

[5] Гоголь Н.В. Собрание сочинений в 6-ти т. М., 1959. Т.2. С.113.

[6] Там же. С.113.

[7] Там же.

[8] Там же. С. 124.

[9] Там же. С. 122–123.

[10] Там же. С. 126–127.

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.