«Метафизика в богословской перспективе». Материалы круглого стола
От редакции
Вновь учрежденное Институтом богословия и философии издательство «Церковь и культура» выпустило свою первую книгу — монографию О.Е. Иванова «Метафизика в богословской перспективе», подготовлена и должна выйти в свет в первом квартале 2000 года следующая — «Русская религиозная философия. Опыт типологической характеристики» П.А. Сапронова.
Тематика этих работ определена задачами Института, в которые входит обнаружение глубоких и далеко еще не выявленных сегодня связей Церкви и светской культуры, тех возможностей, которые открывает для развития последней православное богословие. В современном мире серьезные исследователи (большей частью на Западе, но уже и в России) начинают видеть в православной Церкви не явление все еще не отпускающего нас прошлого, а удивительный духовный источник будущего. В подлинном смысле вечную основу жизни, включающей в себя и культуру. Если, конечно, это все еще культура, свидетельство присутствия живой личности, а не мертвая маска, которую с переменным успехом пытаются гальванизировать наследники (вот уж и вправду давно исчерпавшей себя) просвещенческой идеологии.
Что касается философии, имеющей для культуры существенное значение, то «второе открытие христианства» касается ее самым непосредственным образом, и без всякого сомнения особенно у нас в России, наверно, полностью испившей горькую чашу атеистического безумия.
Сегодня в нашу жизнь вошла Церковь и радикально ее изменила. Мы стали по-иному относиться к себе, почувствовали свою неслучайность в мире и самое главное — свою соотнесенность с истиной, которую не надо искать, но которая е с т ь . И с этим открытием онтологические интенции философии приобретают духовное основание. Бытие человека соотносится с бытием Бога. Последним событием и определяется содержание и само название работы «Метафизика в богословской перспективе», которая стала предметом обсуждения «круглого стола», прошедшего в Институте богословия и философии 2 ноября 1999 года.
«МЕТАФИЗИКА В БОГОСЛОВСКОЙ ПЕРСПЕКТИВЕ»
Материалы круглого стола
П.А. Сапронов: Обсуждаемая нами сегодня книга О.Е. Иванова имеет очень обязывающее название. Оно могло бы звучать менее обязывающе, если бы имело подзаголовок-ограничитель, указывающий на историко-философский характер работы. Но нет, книга, как она написана, — это собственно метафизическая заявка и метафизический трактат. Она о метафизике, частью самое метафизика и действительно в ней открывается и прослеживается богословская перспектива. На подобный ход, к каким бы результатам он не привел, нужно было еще решиться. Понятно, что препятствием здесь менее всего могло служить десятилетиями длившееся у нас и идущее от основоположников марксизма плоское и ущербное употребление термина «метафизика». Лишь только исчезли непременно обязательные указатели и ограничители в трактовке философского знания, как-то сама собой исчезла схема, в соответствии с которой сказать «метафизика» — значит противопоставить ее «диалектике». Сегодня охота к такого рода противоположениям сохранилась только у забубенных преподавателей философии, вчерашних диаматчиков и сегодняшних онтологов. Да и в их душах образ прискорбно абстрактной и ограниченной метафизики живет главным образом потому, что надо же о чем-то говорить в связи с философией, если такова твоя профессия и если уже поздно как-то философски образовываться.
Настоящая трудность при обращении к метафизике заключается в том, что слишком многое свидетельствует в пользу ее исчерпанности. Сегодня метафизические штудии, как правило, воспринимаются едва ли более уместными и своевременными, чем, скажем, натурфилософские построения. Начать выстраивать очередную метафизику в самом конце XX века нужно еще решиться. Если, конечно, твоя решимость не от простодушия, не ощущающего опасности провинциализма и зависания в пустоте. Все-таки весь XX век философия только и делала, что преодолевала метафизику, обращаясь к различного рода «физическим» реалиям: «жизни», «экзистенции», «бессознательному», «языку» и т.д. Автор обсуждаемой книги решается на метафизические ходы в полном сознании возможной реакции на них как на давно несвоевременные и неуместные. И они в самом деле несвоевременны и неуместны, если к метафизическому знанию относиться как к высшему и последнему, как к пределу всякого ведения и постижимости. Ну с какой это стати предпринимать очередную вылазку в метафизику после всего в ней состоявшегося? Неужели еще не все главные слова сказаны и смыслы выявлены? Вряд ли на подобный вопрос О.Е. Иванов ответил бы отрицательно. На открытие новых слов и смыслов он не претендует. Его интересуют и волнуют исключительно сказанные слова и выявленные смыслы. Но интересуют не сами по себе, не в том, что в них состоялось, а в открытой все еще для них перспективе. Название книги со всей определенностью указывает на эту перспективу.
По существу, книга О.Е. Иванова написана о том, как возможна и как происходит встреча метафизического и богословского знания. Само по себе сопряжение метафизики и богословия, конечно, ничего в себе нового не содержит. Относительно недавней попыткой такого сопряжения была русская религиозно-философская мысль, не говоря уже о том, что существует тысячелетняя католическая традиция непременного укоренения метафизики в теологии. Весь интерес и увлекательность обсуждаемой книги состоит в том, что для нее чужда и неприемлема как недавняя отечественная, так и давняя католическая традиция, что в ней предлагается и осуществляется некоторый третий путь. Его своеобразие нам предстоит сегодня обсудить в различных аспектах, как раз поэтому мне представляется необходимым акцентировать отличие подхода к метафизике О.Е. Иванова от двух упомянутых.
Свои метафизические счеты с отечественной религиозно-философской мыслью автор сводит во введении к своей работе, и я не буду повторять хода его мысли. Отмечу только им недосказанное, но подразумеваемое. А именно полную неприемлемость для О.Е. Иванова смешения метафизики и богословия, стирания границ между ними. Такого рода философская и богословская беззаботность и невменяемость, широко представленные в нашей религиозно-философской мысли, никаких новых интеллектуальных горизонтов не открывают. Тем более нет смысла говорить о снятии религиозно-философской мыслью метафизики или богословия. Самим фактом своего существования русская мысль продемонстрировала прямо-таки невероятную нечувствительность к метафизическому в метафизике и богословскому в богословии. Она осуществилась как мысль по ту сторону богословия и метафизики, ей ничего не сказал и ее ничему не научил их опыт. Опыт же самого О.Е. Иванова прямо противоположного свойства. Для него как раз характерно стремление сохранить чистоту как метафизического, так и богословского «жанров» и все же встретить две различных области знания. Но, повторимся, вовсе не так, как это имело и имеет место в католической традиции.
В отличие от русских религиозных мыслителей ни один католический богослов или философ не смешивал и не соединял философию и теологию. Любой из них согласился бы с тем, что «если сущность философии заключается в изучении причин явлений в свете естественного разума, а сущность теологии — в изучении причин явлений в свете Откровения, то никакая дисциплина не может заниматься и тем и другим в одно и то же время»[1]. Согласимся с этим тезисом и мы. Сам по себе он вполне правомерен и предостерегает от возможной путаницы и смешения предметных областей и познавательных подходов. Однако для того же Э. Жильсона правомерно не просто разведение философии и богословия, но и подчинение первой последним. В соответствии с католической традицией он, в частности, утверждает: «Христианская философия — это философские рассуждения, применяемые для того, чтобы подчинить разум вере как в том, что не превышает способностей естественного разума, так и в том, что для него недостижимо»[2]. Вольно или невольно по Жильсону получается так, что философия существует в качестве некоторой подпорки для вероучения. При этом она привлекается как бы со стороны. И задача ее принудительна. Она обуздывает разум с целью использования его в делах веры. Как будто существует некоторый самосущий и самоцельный разум, которому никакого дела до христианского вероучения нет, и все же он может быть приучен и приспособлен для внешней ему цели. Слава Богу, ничего дальше, чем жильсоновский подход к соотношению метафизики и богословия, в исследовательском пафосе автора книги «Метафизика в богословской перспективе» нет.
Название первой главы его исследования «Чистое Я как предмет метафизики» как будто не оставляет сомнений в том, что в нем будут развернуты чисто имманентные философские ходы, скорее всего в духе немецкой классической философии. И действительно, нечто подобное обещают первые два параграфа книги. Однако уже следующий, третий параграф все ставит на свои места. Самим названием «Исток знания о чистом Я в Логосе» указывается на то, что именно последовательный имманентизм, только и могущий иметь дело с чистым Я, открывает перспективу выхода за пределы имманентизма. Я как таковое вовсе не самосуще и не самообосновываемо. Оно неразрывно связано со Словом (Логосом). Как отмечает автор, «Логос … явно отделен от Я и неотрывен от него, как исток от ручья. Логос ука- зуется в Я и тем самым указывающее Я обретает свою действительность в Логосе»[3]. Этот момент присутствия, едва ли даже не совпадения, Я и Логоса и вместе с тем их отделенность представляется нам принципиально важным в метафизических построениях О.Е. Иванова ходом. Он позволяет свернуть с давно проторенной и исхоженной тропы дедукции основоположений из чистого Я. Такой дедукции, которая рано или поздно приведет в тупик, обнаружит неразрешимое противоречие и потребует умолчаний или безосновных скачков смысла. Можно, конечно, возразить: а так ли уж логически безупречен ход автора, в соответствии с которым он обнаруживает в Я реальность бесконечно его превосходящую и гарантирующую для Я выход из самозамкнутости к бытию и первосущему? Думаю, что подобный вопрос, с легкостью возникающий при чтении соответствующих разделов «Метафизики», основан на недоразумении (то есть буквально на недодуманности) позиции, представленной в книге. Ее автор не мог не сознавать того, что наука о чистом Я остается логически безупречной только до того момента, пока не осуществлена попытка выхода за пределы чистого Я. Выходить, однако, все равно приходится. Вопрос только каким образом. Привычный ход состоит в полагании чистым Я «не Я». Дело, однако, в том, что такого рода полагание не может быть исключительно имманентным актом. В самом деле, начинать мышление с чистого Я, а так только и возможно его начинать, означает с неизбежностью прийти к положению «Я есть Я». Иначе говоря, Я только тогда существует, когда оно обнаруживает свою самотождественность. Помыслить просто и только Я, не примыслив тут же, в этой же точке того, что оно есть Я, невозможно. Я отличает себя от себя же самого с тем, чтобы с собой совпасть. Для чистого Я всякий выход во вне себя в «не-Я» уже будет некоторым логическим прыжком. Таковым является и второе основоположение фихтева наукоучения «не-Я не есть Я». Фихте ссылается на то, что оно так же самоочевидно как и положение «Я есть Я». И с этим остается согласиться. Но с тем существенным уточнением, что Я мыслит самое себя уже в силу своего существования, оно мыслит себя поскольку существует, существует поскольку мыслит. Тема «не-Я» уже не обладает такойже чистотой имманентности. На «не-Я» Я наталкивается, оно есть его ограничитель. Главное же состоит в том, что Я не мыслит «не-Я». Это порог, за который чистому мышлению не переступить. В отношении «не-Я» чистое Я организует себя в качестве вопроса «что это есть?» Отвечает на него мышление уже не будучи чистой мыслью. Теперь задействованы представления, образы, впечатления. Между тем заранее ясно, что чистой мыслью «не-Я» в состоянии стать лишь тогда, когда оно обнаружит себя все тем же Я, наконец узнававшим себя и совпавшим с собой в своем саморазличении. Но, с другой стороны, точно так же очевидно и другое: «не-Я» с чистым Я может совпасть лишь за счет натяжек, умолчаний, провалов смысла и т.п. Поэтому проблема «не-Я», проблема выхода чистого Я за свои пределы разрешима только одним путем: помыслить чистое Я таким образом, чтобы в самом его имманентном движении, в самой чистоте саморазличения-са- мосовпадения «Я есть Я», присутствовало другое. Назвать это другое «не-Я» было бы слишком рискованно, так как подобным терминированием сразу же задается разлом в чистом Я, оно как бы самоотрицается, встречаясь в себе с вовсе не собой. Иное дело Слово или Логос. Это реальность, которая очевидным образом и есть Я и не есть Я. На уровне самых простых размышлений ясно, что сказать себе Я («Я есть Я») можно только обнаружив присутствие в себе речи, которая не самопорождается Я, хотя и принадлежит ему. Действительно, как отвлечься от той непременной реальности, что Я осуществляет себя во внутренней речи, свернутой до последнего предела. Осуществляет себя не собой, а данной ему речью? Если все-таки не отвлекаться, то придется признать двойственность ситуации в отношении Я. С одной стороны, его существование имманентно и только таким может быть. С другой же стороны, не менее очевидно и то, что в речи, в Слове, в Логосе Я к себе откуда-то приходит. О том, что к себе оно приходит не от себя, свидетельствует невозможность выведения из Я самого Я. Я как «Я есть Я» — это данность, которая почему-то существует. Всякое его дальнейшее разворачивание, выход за свои собственные пределы, не может не базироваться на том, что Я и есть, и в каком-то смысле его все-таки нет. Чистое и завершенное «Я есть Я» никакого дальнейшего движения не предполагает. Поскольку оно все же происходит, то за этим не может не стоять в том числе и того, что «Я есть Я» — еще не утверждает во всей полноте реальности Я. Она приходит извне. И наиболее внутренне это «извне» дается в Слове-Логосе. Им и в нем живет Я. И в то же время Я не есть Логос. Первоначально Я не может о нем сказать ничего, кроме того, что он существует. Если я есть, а оно все-таки есть, то не может не быть и Логоса. Но тогда, казалось бы, естественней и проще всего Я в его исходящем из себя движении было бы обратиться к Логосу. Все оказывается не таким простым и естественным. И это очень убедительно демонстрирует «Метафизика в богословской перспективе».
Логос — это действительно перспектива, которую метафизика должна иметь в виду, но от лица Логоса, как сам Логос, ей говорить противопоказано. Автор настаивает на этом со всей определенностью: «Все, что можно сделать сегодня метафизике — это оставаться в пределах своей исходной предпосылки «Я есть»». Но тогда метафизика имеет некоторый предел своей метафизичности. Задается он тем, что она имеет дело с метафизической реальностью Я, его метафизическим измерением, но не претендует на то, чтобы обратиться к той метафизической реальности, на которой базируется Я. Иными словами, метафизика о Логосе как реальности Я, но не о Логосе как таковом. Логос как таковой — это только перспектива, только предел, за которым начинается реальность богословская. Таков, насколько я понимаю, контур основоположной мысли О.Е. Иванова.
Если же говорить о конкретном осуществлении замысла, то рамки моего выступления позволяют сказать здесь немногое. Но все же не могу не отметить очень уместное и тактичное построение книги. Автор исходит из того, из чего сегодня только и можно исходить: постольку, поскольку метафизика уже состоялась, основные ее понятия заявлены и развернуты, основные логические, методологические, гносеологические ходы осуществлены, то всякий возобновляющийся метафизический ход неизбежно будет возобновлением, новой жизнью уже заявленного. Весь вопрос в том, что и как возобновлять. Во всяком случае ясно, что метафизика, изложенная как историко-философский курс, по существу ничего не возобновляет. В лучшем случае в его возможностях сохранить уже существующее. Вдруг кому-то оно послужит для пробуждения дремлющих реалий. О.Е. Иванов как раз их пробуждает. Его обращение к ключевым именам, понятиям, темам метафизики показывает, что ей предстоит вряд ли предполагавшееся ею самой будущее, что духовная ситуация времени собирает ее в новую целостность и целостность эта вовсе не имманентна самой метафизике. Какова же она может и должна быть?
Вообще говоря, метафизику в ее собственных пределах можно собрать, видимо, трояким способом, собственно, так она уже собиралась. Во-первых, на манер Гегеля, который замкнул все метафизические доктрины на собственную систему, увидел в них еще не гегелевское учение. Второе собирание метафизики — это своего рода антигегельянская позиция Хайдеггера. Он увидел в метафизике почти сплошное «не то» и «не так». У него то ли метафизика пошла не тем путем, то ли она неадекватна как таковая и за ней еще должна воспоследовать некая постметафизика. На нее Хайдеггер указывал, в нее вглядывался, как ему казалось, что-то в ней узнавал. Наконец, третий путь. Пренебрегая масштабами творчества и рангом философов, укажу на имя нашего отечественного мыслителя, «русского грузина» М.К. Мамардашвили. В его работах метафизика приняла контуры науки о чистом Я. Но совсем не в том смысле, в каком у О.Е. Иванова. Все работы Мамардашвили, оказавшиеся после смерти автора довольно многочисленными, несмотря на многообразие их тематики, по существу осуществляли одну цель — возобновление чистого Я. Обращается ли Мамардашвили к античной философии, к Декарту или Марселю Прусту, ни того, ни другого, ни третьего, строго говоря, в его работах не возникает. Все эти имена, произведения, доктрины — только средство и повод к одному и тому же — в очередной раз продемонстрировать, как они живут в одном и том же Я, как животворят и заново обнаруживают его. По прочтении любой работы Мамардашвили, можно сказать: да, существует чистое Я, а не только психологический субъект или экзистенция. Но как-то этого маловато. И нужно ли было каждый раз тревожить того или иного мыслителя или художника с его творениями. Может быть, достаточно было обойтись гораздо меньшими средствами.
Мне совсем не хочется говорить о каком-то четвертом пути в метафизике, правильном и перспективном, в отличие от неправильных и бесперспективных. Речь все-таки о другом, об открывающейся перспективе: не создавать очередную метафизику, не синтезировать старые метафизические учения, не отрицать их и тем более не сосредотачиваться на чистом Я как таковом. А что если метафизика возобновляет Я, делает из него незыблемо твердое «Я есть Я» для того именно, чтобы более внятным стал Логос, чтобы имеющийуши слышал, и чтобы богословие, тем самым, стало реальностью, отменяющею так явно обозначившуюся в XX веке тщету метафизики.
С.Г. Савина: Все невероятное происходит всегда неожиданно и как-то очень обыденно. Так случилось и с появлением книги «Метафизика в богословской перспективе» профессора О.Е. Иванова. И дело даже не в том, что в России вышла книга, в названии которой соединились слова, которые очень долго жили в нашем сознании почти тайно, под грифом «Совершенно секретно». Нет, уже по крайней мере десять лет эти слова на языке и на слуху гуманитарной элиты. Произошло событие, масштабы которого не сразу даже до конца осознаешь. Это становится возможным по мере вчитывания в текст, который для всякого непосвященного, не философа, на каком-то первом этапе привыкания к способу думания автора ускользает в остроте смыслов. Но как только привыкание происходит — ты понимаешь, что находишься в пространстве мысли структурно предельно точной, и тебе должно только подчиниться ей и следовать неуклонно, и пребывать в открытом тобою теперь уже пространстве новых и в то же время узнаваемых смыслов. Я думаю, что нечто подобное пережил византиец в VI в., когда узрел архитектурный образ Св. Софии Константинопольской, сооруженный как будто у него на глазах, и в тоже время неожиданный во всем. Как в архитектуре Софии все формы, казалось бы, уже были, уже известны — ордер, арка, купол, экседра, но предстали в совершенно новых соотношениях и потому создали некую новую, иную реальность, архитектурную и, соответственно, смысловую. Новую и в тоже время узнаваемую, и потому открывающуюся предстоящему. То, что было интуицией, предчувствием и еще чем-то, что неназываемо, становится мыслимой реальностью, или, если хотите, умной реальностью. То же переживаешь, вчитываясь в текст обсуждаемой книги. Один из первых абзацев введения заставляет замереть в предчувствии. Я позволю себе процитировать: «Оно (т.е. подозрение в нарушении традиций, которые автор предполагает на свой счет у современников) теряет смысл, когда происходят онтологические сдвиги в бытии, являющемся предметом метафизики… Тогда обновление исходного пункта и самого хода философствования становится необходимым. Конечно, не в плане радикального разрыва с предшествующей философской культурой, а только по мере выполнения традиционной задачи… метафизиком: проследить за изменением мысли в новой онтологической ситуации,… показать,… что истинно есть».
Я прошу прощения за взволнованность тона, в котором веду разговор, но, когда ты понимаешь, что становишься свидетелем События, трудно выдержать приличествующую случаю тональность. Автор говорит об онтологическом сдвиге. Т.е. о том, что всякое сознание в этом мире сегодня остро ощущает. Ощущает как незыблемую реальность на себе и в себе самом.
История человечества европейского уже знала такие моменты. На память приходят картины событий первого тысячелетия по Рождестве Христовом. Вхождение Христианской церкви в ойкумену. Тогда это был иудео-языческий мир, который, обнаружив в себе церковь, и, естественно, сделав безуспешную (ибо, как известно, врата ада не одолеют ее) попытку уничтожить ее, как нечто инородное, устремился к осмыслению новой онтологической реальности.
Блестящий четвертый век святоотеческой богословской традиции, апологеты, раньше и Филон, еще раньше Ориген — великолепный образец того, что автор называет «проследить за изменением мысли в новой онтологической ситуации». Но затем, через полторы тысячи лет, как известно, момент повторился, но уже на новом уровне и в новом качестве. Я говорю о событии, которое имеет конкретную дату —1453 г. — падение Константинополя.
Византия как понятие, как то, что не исчерпывается в таких смыслах, как художественный, географический, социальный, культурный (хотя и этими тоже), на мой взгляд, должна быть когда-нибудь рассмотрена в категориях метафизики, с точки зрения онтологической. Т.к. ею определяется, безусловно, тысячелетний отрезок времени, по окончании которого, после 1453 г., происходит очередной «онтологический сдвиг». И следующая эпоха поспешила назвать свою инаковость по отношении к Византии. Придумала себе странное и ничего не обозначающее название Ренессанс, только чтобы отмежеваться от византийского как такового. Спешила продемонстрировать иную природу, структуру мысли. Иным, прямо противоположным часто содержанием, наполнились слова — смыслы: душа, дух, духовное, красота, прекрасное и, наконец, человек. Восторжествовала эпоха человекобожия, которая сменилась Новым Временем. Обратите внимание, новым временем — какая подтасовка смыслов уже в этом термине! Но это не онтологический сдвиг, а лишь раскрытие, разворачивание, доведение до крайнего предела завершенности, открывшейся в Ренессансе. Автор книги, профессор О.Е. Иванов, называет «этот период «историческим человечеством», завершившимся сегодня». Сегодня, которое определено автором, как конец человеческой истории. Т.е. только сегодня мы подошли к последней грани ренессансного онтологического и стоим в предверии нового.
Этот новый этап обозначен вхождением в нашу жизнь Церкви и нас в Церковь. И теперь мы входим в нее не из язычества, а из того, что свойственно прежде всего нам — из атеизма, из «конца человеческой истории». Из этого этапа некоей «метаистории», когда «человек держался за свою индивидуальность по имманентному определению Я, будь то Я объективного действия или ушедшее в свою бесконечную субъективность внутренних состояний».
И хотя, мы, подобно нашим предкам, пытаемся организовать очередной Ренессанс, но потери так существенны, что нам не поможет ни опыт древней Церкви, ни наш русский «византинизм», наше «третьеримство», ибо оно есть само по себе уже некий перевертыш, иллюзия.
Нам остается, очищая мысль в метафизике, приближаться к потерянному в «историческом человеке» своему чистому Я, бытие которого, «смысл этого бытия раскрывается лишь в Божественном Откровении», в Церкви. Вот первый аспект ассоциаций и рефлексий, который открывается по мере того, как движешься в пространстве мысли автора.
В книге, в разворачивающейся панораме метафизики, автором даны, на мой взгляд, предельно точные характеристики современного сознания. Они (характеристики) абсолютно накладываются на те формы модели, в которых оно проявляет себя в культуре. Это сознание, способное «в лучшем случае, за пределами вещей» увидеть «начало безликое и неопределенное», «некую, по сути дела, тождественную хаосу материю», порождающую и вновь «поглощающую свои различные «формы». Это, конечно, «Солярис» Тарковского и Лемма, это и «вершина» живописной культуры Нового Времени — абстракционизм.
Когда автор говорит: «Материя вообще признак финального в душе, несмотря на всю ее декларируемую бесконечность, т. к. под неизбежной неопределенностью бесконечной материи мыслится бедность содержания, которое в смысловом плане и есть конечность… Среди конечных форм видимого мира душа как бы развлекается утешительным многообразием его явлений». Вот это «развлечение души» собственно и есть смысл, суть, природа всей художественной традиции уже европейского XVII в. Исключение составляет поздний Рембрандт. Апофеоз развлечения — Малые голландцы. Однако внутри этого «развлечения» зрело сомнение: бытие, равное ничто, тревожило, портило праздник. Вспомните упоительные голландские натюрморты, в которых самый роскошный фрукт вдруг оказывается с червоточиной. Или пышным цветам страшным оскалом улыбается череп. Двадцатый век представил нам крайнюю точку этого «развлечения души» — гипперреализм. Задача художника в этом случае состоит в том, чтобы предельно точно и разнообразно представить материю. Будь то портрет человека или стол, задача — воспроизвести абсолютно точно в многообразии поверхность — кожи или дерева. Ощущение предельной пустоты охватывает тебя, стоящего перед таким творением человеческим.
Или вот еще одна мысль автора, поражающая остротой осознания и называния: «Современный человек ощущает «нормальность» хаоса как начала и конца его пребывания в мире и вполне способен признать его реальность. Последняя реальность как бы принадлежит тем самым нашей природе». Страшное ощущение черты, последней черты, возникает, когда читаешь эти строки, и это несомненный факт, проявленный очень широко и разнообразно, всегда и везде в нашей жизни. Ни одна эпоха не постигала столь беспредельные и разнообразные глубины хаоса, не была в таком родстве с ним, как мы, «историческое человечество». Это и изысканные, утонченные фильмы Бергмана, и песенное творчество бардов, томительный и нежный Окуджава и, как откровение, — фильмы ужасов.
Но самое главное, опять же не в этом. В заглавие книги автор вынес слово «перспектива». Так вот, книга о перспективе, не изобретенной, не сконструированной, а подлинной, единственно возможной, ибо мы действительно у последней черты, мы «исчерпали свою человечность». Завершился человек, замкнувшийся в своей падшей природе, в своем бытии-ничто, в своем Я-есть.
«Логос же, Речь, Слово нашей природе не принадлежит, его нельзя обнаружить в изначально данном. Слово говорит мне извне, посему говоримое для меня необычно, ново, неожиданно. Оно с настороженностью принимается душой, привыкшей к созерцанию во мне уже наличного. Но эта трудность лишь указывает на необходимость совершить усилие для того, чтобы отвлечься от спонтанной сосредоточенности сознания на вещах и перенести центр его внимания на Я. … Я как таковое при этом никак не выявляется в качестве представления, однако приобретает способность «внимать Логосу»…. Логос здесь явно отделен от Я и неотрывен от него как исток — от ручья. Логос указуется в Я, и тем самым указывающее Я обретает свою действительность в Логосе. Я имеет, таким образом, Слово не только потому, что укореняется, творится Словом, но потому еще, что свободно удерживает себя в нем, указывая на него и призывая к нему».
Одна из самых катастрофических наших потерь сейчас — потеря способности отойти от себя «уже наличного», невозможность «внимать логосу». Пожалуй, это одна из главных причин, почему мы не видим икону и не можем написать ее. Природа иконы логосна и, естественно, ее не может создать неспособный слышать Слово. Приведенная выше большая цитата меня заинтересовала в нескольких аспектах, один я уже оговорила, а вот второй аспект мне представляется чрезвычайно важным и в тоже время внушает некоторые сомнения и опасения. Дело в том, что мне представляется возможным установление предметных отношений между метафизикой и догматической мыслью. Хотя очень неприятно прийти к вульгаризации науки, с одной стороны, и впасть в ересь, с другой. Но я попробую рискнуть, произвести некую проекцию метафизической ситуации на догматическую. В частности, мне всегда представлялся загадкой диалог, который происходит между Архангелом Гавриилом и Пречистой Девой в Праздник Благовещения на малой вечерне. Текст этого диалога, собственно, есть содержание службы малой вечерни, т.е. Церковь придает ему огромное значение. В богословской традиции он прокомментирован в одном аспекте — бдительности Божией Матери. И это, несомненно, и есть суть дела, и все-таки содержание его шире, многограннее, оно развернуто в пространстве. Мне представляется возможным попробовать рассмотреть этот диалог в контексте приведенной выше цитаты, в контексте отношения Логоса и чистого Я, что, как мне представляется, нам позволит подступиться к богословию Благовещения и Мариологии в целом.
Наверное, можно было бы сказать, что в этом диалоге происходит утверждение Марии-Приснодевы и Богоматери как Я, собственно личности в Логосе, который есть Слово Бога. И потому это факт воплощения, о чем говорит и богословская традиция. И конечная фраза Богоматери: «Се раба Господня, да будет мне по Слову Твоему», — есть факт одействительствования Я Марии в Логосе. Т.е. это возникновение личности Марии. И это ответ на вопрос, была ли личность в Ветхом Завете. Мария исходит из Ветхого Завета, и это исхождение завершается в становлении ее личности в Благовещении, т.е. в Евангелии. Т.о. говорить о личности в Ветхом Завете все-таки, наверное, нельзя. А можно говорить, что Евангелие начинается личностью — личностью Марии.
Еще один эксперимент хочется поставить. В празднике Крещения Господня есть такой момент. Иисус входит в воды Иордана, и струи Его «поворачивают вспять и море побежа». Зачем очищаться безгрешному — ось размышлений Святых Отцов о празднике Крещения. Но, как мне представляется, названный выше момент сюжета не получил достаточного раскрытия. А если попробовать рассмотреть его сквозь призму «явленности экзистенции во времени», то открываются глубокие перспективы смыслов. Давайте еще раз рассмотрим, что происходит на Иордане в момент вхождения Иисуса в воды, в поток. Иоанн Предтеча говорит: «Се Агнец Божий», Глас небесный: «Се Сын Мой возлюбленный! И в Нем Мое благоволение. И струи Иордана потекли вспять и море побежа». Подлинно воплотившийся, т.е. принявшийв себя экзистенцию, ставший неразделимым со временем, Сын «Агнец Божий» являет себя миру в Иордане, как принадлежащий времени. Но это Тот, принявший в Себя время, который есть Сын Божий, как и Сын Человеческий. Поэтому, входя во время, в воды Иордана, Он не очищается, а очищает. Преображает, и потому вспять пошли струи, как восстали мертвые, разорвалась завеса и разверзлись небеса, когда на кресте умер, вошедший во время. Т.е. именно своим вхождением в Иордан Иисус впервые свидетельствует миру свою двуприродность. В этом смысле Крещение — Богоявление и, конечно, явление Бога-Троицы, согласно (богословской традиции. Т.е. в контексте метафизическом какой-то аспект догматической мысли оказывается более четко проявленным.
И, наконец, третий эксперимент осмелюсь предложить вашему вниманию. В контексте «тождества бытия и ничто» может быть рассмотрена, как мне представляется, пещера — место Рождества Спасителя. В восточной иконографии праздника закрепилась пещера, а не хлев. Мне представляется это не случайным. Я позволю себе, согласно символической древней традиции метафизическую категорию бытие=ничто представить содержательно образно. Тождество «бытие=ничто» может быть оформлено содержательно как «жизнь в смерть», ясли Иисуса, в которых Он лежит, это всегда саркофаг. Пещера же традиционно представляется той точкой в персти, в которой «жизнь в смерть» находит свою предельную реализацию, потому именно в этой точке и возможно преображение Бытия — ничто в чистое Бытие как бытие в Боге. Входящий в эту точку Сын Божий говорит о Себе: Я — Жизнь, Истина и Путь. Т.е. пещера Рождества — это представшее нам Преображенное Бытие. Отшельник замуровывает себя в пещере, тем самым оказываясь в глубокой аскезе погруженным в пределы бытия=ничто, откуда только один выход — в пещеру Рождества в духовном делании. Представленный здесь эксперимент мне кажется вполне оправданным. Мне думается, здесь не происходит подмены богословия метафизикой, не объясняется одно другим, но метафизическая категория становится как бы тем толчком, той отправной точкой, которая позволяет богословской мысли подходить к тайнам смысла достаточно близко, в пределах допустимого катафазой.
Конечно, предложенные размышления здесь нужно воспринимать как эскизы, наброски. Все это требует более тонкой и более детальной разработки, если вообще допустимо. Но я всех нас поздравляю с выходом книги, которая есть несомненно важнейшее событие.
К.А. Махлак: Слово о метафизике ставит вопрос о предании, школе, историко-философской ориентации. Включиться в общее дело, общее пространство мысли, укрыться за стенами философского предания — законный путь философии, даже в ситуации крайней размытости школ и преданий такая возможность сохраняется, тяга к ней серьезна настолько, насколько серьезна сама мысль и те реалии, которые опознает она как свое содержание. Но мысль присутствует в истории, раскрыта, понята лицом частным и конкретным, этот факт не может быть вынесен за скобки, лишен своей достоверности, мысль не может быть представлена только одной «головой» (системой понятий и связей), она движение в цельной реальности, необходимо включает в себя «случайные» ее собственному руслу черты и подробности. Мысль живет не только фактом изнутри, но и извне. Мысль длит свое дело и в связи и в разрыве. Книга О.Е. Иванова дело мысли в разрыве, на разломе традиции. Распадающееся — высвобождающееся из могучего притяжения уже остывающих солнц не предрешено целым. В этом и беда, и открытость ситуации новой форме, новому «удивлению», которое угадает в предмете его существо. И самое важное, что само это удивление видится автором в пространстве веры. «Распалась связь времен» — говорит обыденное сознание, но разрыв проступает, а не навязан как нечто чуждое и внешнее. Новое властно обнаруживает себя в мире — это факт нашего христианского существования. Путь, пройденный европейской и русской мыслью, вновь сталкивается с живым существом этого факта. Заметно это на генезисе западноевропейской мысли XX века (не то чтобы она пришла ко Христу, она по своему характеру безусловно христианская хотя бы в субъектном типе мысли), но вдруг обнаружилась нехватка инерции христианства, оборачивающейся распадом пространства мысли, что верно замечено автором в рассмотрении философии М. Хайдеггера. Бытие дало трещину не в плане диалектического разделения — усложнения реальности, рождения ее в новых подробностях и чертах, но потеряло в себе некоторую клейкость — возможность связи, обращения одной реальности к другой — лик к лику, существо к существу. Даже обращение к эллинству (досократики у Хайдеггера) ничего здесь не спасает. Мертвые камни эллинства греют, но не сами по себе, а потому что на них падают лучи солнца. Предчувствие отмирает, когда обнаружилась сама реальность предчувствуемого. Можно любоваться «затуханием» — полнотой путей, возможностей, якобы раскрывающихся с высоты, гребня современного положения мысли. Но нужно знать, что все они пройдены, на них невозможна встреча. Затухающая инерция опасна самим собой разрушающимся движением, обретением приращения реальности без усилия, здесь расцветает и «самостоятельное мышление», и «свое мнение» — «антонов огонь» философии. Разлом порождает и безответственность, полную бесчестность мышления, возможность манипулировать реалиями, перед которыми прежде молча благоговели, они как фальшивые тяжести в руках «понарошку» атлета, являющие его мнимую силу. Все эти опасности, точнее все «общие места» нашего времени, минует автор книги, осознавая историю метафизики как историю разрывов и связей, не цельностей, данных в мысли с их содержательной полнотой, а историй «переходов» — того состояния дел, когда мышление как бы «зависает в воздухе». Эта сфера, оказывается, тоже принадлежит мысли, образует ее содержание, в этом содержании она как бы «без убора», без «исторического грима» на себе. Тут обретение откровенности — очерк, касание нашей жизненной ситуации. Платон не был «кабинетным мыслителем», он участвовал в мистериях — таинствах (элевсинских). Почему? — у него «болела душа», «болит душа» где-то сохранено, сбережено у Платона, несмотря на «космоцентризм» и такие «холодные» идеи. «Современные философы» не участвуют в мистериях («какие имеют», т.е. не причащаются, не исповедуются), во всяком случае, не призывают к этому, значит, тут «холоднее», чем у Платона, куда «болеть душе», не понятно. В разрыве уже то, что казалось «историческим гримом», понимается по-другому, в нем «болит душа» Платона, открыто к «болит душа» у меня, здесь переживание традиции, возможное только через собственную обращенность к настоящему — к Богу во Христе Иисусе, в истории воплотившегося и вочеловечившегося. Метафизика обретает свой смысл, обновляет его в богословской перспективе, через разрыв обретая новую связность — это отчетливый шаг, сделанный автором книги. Глубоко осуществить что-либо в мысли — значит в известном плане глубоко быть. «Одно и то же — мышление и то, о чем мысль», — говорил древний Парменид. Сейчас нужны бесстрашие и философская зоркость, чтобы следовать этому призыву, не «заболтать» или заученно «разъяснить» историческое безвременье «естественными причинами», «нравственным состоянием общества» и т.д. и т.п. То, о чем говорил Парменид, дано «врасплох» человеку, не спокойный сюжет для него: «одно и то же», но одно и то же разного — бытия и мышления, не сходного, не сливающегося непосредственно в одно. В этой «неспокойности» удерживается «Я» мыслителя. Значение и груз подлинных реальностей распределяется на удивление неочевидным образом: какая колонна или арка мирового целого несущая, а какая нет — не видно, не известно из настоящего и обыденного. Все тянутся к «громковещательным» реальностям: онтология, гносеология, герменевтика, структура, даже антропология, — но вдруг обнаруживается, что все это не несущие всей тяжести стен и купола конструкции, а так, только «для красоты», для «симметрии» приставленные колонны и арки, когда вся тяжесть давит на то, о чем не знали как о несущем, знающемся с колоссальным напряжением. В тематизме «Я» эта несущая опора подмечена автором как неочевидная, но в неочевидности своей возвращенная, возвращаемая действительности. Такого рода «открытия» уцеляют мир, выбиваясь из частностей и ложно понятых цельностей, указывают на существо дела, а значит начеловекав его предстоянии Богу.
М.В. Васина: Книгу О.Е. Иванова «Метафизика в богословской перспективе», как мне представляется, можно обозначить как труд, который, что сейчас очень важно, свидетельствует зрелость мысли. В чем же она заключается? Сам факт философской мысли не несет ли в себе ее зрелость как таковую? Поэтому точнее будет сказать — взрослость мысли. Значит ли это, что философское поле смыслов уже исключает вопрошание, и в силу своего нового статуса способно дать ответ на единственный метафизический вопрос — что есть бытие? И да, и нет. Нет, потому что вопрос остается, иначе это уже не было бы философией в ее подлинном и изначальном значении — любви к мудрости. Ведь любовь к мудрости в главном своем истоке тождественна вопросу о бытии. Исходно задаваясь именно этим вопросом, мысль обнаруживает себя в качестве ведомой и приводящей к реальности, в которой логосное начало сущего начинает высвечиваться как совершенно необходимое и в этой необходимости как ускользающее и совершенно необъяснимое. Это тотальная необъяснимость мыслимости, вызывающая обрыв мысли, содержится любовью к мудрости, которая только и может удержать в знании логические обрывы как некую потенцию мысли.
Итак, вопрос остается, но меняются координаты вопрошания, которые сообщают ему определенное позитивное содержание, если не ответ, то его перспективу. Можно сказать, что взрослость этого вопрошания содержит онтологическую перспективу цели, если под последней понимать призвание, указанное Божественным Откровением. Но что же это за новые координаты? Точкой отсчета их служит знание мысли о себе как сотворенной Творцом. То есть мысль не просто знает этот факт, потому что Сказано было, но в результате собственного логического хода она подошла к своей «вторичности» по отношению к абсолютному бытию. И эта «вторичность» не состоит в некой последовательности, когда что-то чему-то последует, обусловленное необходимостью иерархического устроения, как это мы могли видеть в античной интуиции космологического порядка. Логического отношения как одного к другому здесь нет, и знание о творении не является эйдетическим по своей природе, поскольку не определяется понятийным, но отталкивается от имени-номена. Как пишет автор, «…имя явно говорит о бытии, но о бытии, которое мне предшествует и явно предпослано. То есть о том бытии, которое я сам не имею возможности сделать для себя бытием»[4]. И дальше: «Речь идет о сотворении мира Богом из ничего, то есть о чистом, беспредпосылочном акте творения, когда бытие появляется не будучи до того бытием, по воле Творца. В то же время понять во всей полноте происходящее в творении мы не можем, так как само наше сознание тварно и тем самым несовершенно в сопоставлении с бытийственной реальностью. Потому творение бытия открывается нам в номенальных сущностях, которые, с одной стороны, предельно ясны и конкретны, но с другой, совершенно закрыты для понимания» [5].
Таким образом, взрослость, достижение роста, отвечающего новой, христианской мере знания — знания о Жизни, (поскольку именно Жизнь внес и вносит в человеческую природу Христос, преображая сущность знания), характеризует метафизику в ее различении трех категорий — эйдос, номен, ноумен. Через рассмотрение смысловых движений во взаимосвязи этих категорий философ приближается к сверхлогическому пространству онтологического «есть», призванного соединиться с Я, в котором сокрыто подлинное начало человека, делающее его человеком, так что мы можем сказать: «есть не человек или вещь, а именно «Я», делающее человека человеком, а вещь вещью». Только на пути такого философского дискурса «происходит восстановление отношения между человеком и миром, делающее возможным его знание».
Немаловажно отметить, что знание, предметом которого выступает чистое Я, возвращается к статусу подлинной, первой науки о сущем в античном понимании, преображая само понятие науки, становящееся единственно возможным знанием о человеке в его христологическом измерении. И в книге О.Е. Иванова мы видим первые реально осуществляемые шаги отечественной мысли на пути к прояснению учения о личности, перспектива которого была задана догматическими основами богословия, сложившегося именно в пространстве восточной церкви — православия. То есть речь идет о невыразимом содержании внутри индивидуальной человеческой природы личностного начала — бытийного корня, отличного от всего того, что мы можем отнести к определению сущности человека. Это различение, назовем его различием лица и природы тварного индивида, в глубине своей определено трансцендентным началом. В этом оно отлично от схоластического отождествления личности с экзистенциональным «бытийством», неопределимость которого в результате реального различения между сущностью и существованием, хотя и свидетельствует выделенность и уникальность человеческого существа, но вовсе, в чем мы согласны с В. Лосским, не доходит «до корня личностного бытия». О.Е. Иванов пишет: «В кружащемся времени экзистенции, уже не обусловленном сегодня никакими историческими ритмами, бытие, что, собственно, демонстрирует философия М. Хайдеггера, неуловимо, оно всегда рядом и одновременно его никогда нет, что, собственно, и соответствует ничтожествованию бытия в существовании». В координатах, заданных метафизическим построением автора книги, иначе говоря, в ситуации метафизического знания о сотворенности человеческого бытия, время становится «направленным временем, временем идущим от бытия через ничто к бытию». Т.е. возобновление истории уже внутри собственно человеческой души создает новый тип человека — метафизического, вектором внутреннего времени способного продвинуть себя к бытию.
Этот сдвиг в метафизике, возвращающий философию к своей подлинной сущности — любви к мудрости, открывающей человека к бытию, осуществляется философом через исчерпание знания человеческого как только человеческого в преодолении экзистенциального круга, его эйдетической природы. Как мы помним, исходя из античного представления о знании, знаема только форма, т.е. собственно реальность, достоверно обладающая мыслимыми очертаниями в силу своей сущностной завершенности — вещь (res). В платоновской классической мысли такой вещью был эйдос, идеальное бытие вещи. Иначе говоря, фундамент античной гносеологии или онтологии заключался в предельной рациональности бытия, в его надежной и незыблемой устойчивости. Эта устойчивость — эйдетичность, кстати сказать, явилась лейтмотивом всей русской философии всеединства, для которой религия откровения как раз высветила и упрочила онтологический порядок космоса. Но космос становится собой, т.е. неким стройным взаимосвязанным целым, только по Слову, с которым человеку «в начале времен» не удалось сохранить единства, признав свое ничтожествование рядоположенным Бытию. Слово обернулось по образу человека, стало мифологичным, и от его сомнительной притягательности не удалось высвободиться и нашей отечественной философии «всеединства».
Что, на наш взгляд, в метафизике О.Е. Иванова соотносится с христианской метанойей? Мы назовем это прорывом эйдетического круга — бесконечного вращения мысли по орбите символа с целью создания «идеального портрета человека», это выход к Образу, бытию, неопределенному в силу его абсолютной неданности сознанию, но в условиях знания о сотворенности мысли сообщающего ей энергию и проницаемость, а значит, перспективу движения к своему онтологическому истоку.
Прорыв, о котором идет речь, обнаруживается в различении эйдоса и ноумена, что, в свою очередь, ведет к обратному пониманию взаимоотношения между феноменальным и ноуменальным. Ноуменальное трактуется не как данное сознанию, некая основа, в которой положено начало и исток знания, — ей придается не совсем обычный статус, как в принципе незнаемой, это та реальность, которая в принципе не объективируема, т.е. не подвластна никакому определению. Но как сказал бы диалектик Лосев, если она не определима, то может ее и нет? Ведь существовать — это значит обладать качествами, быть ощутимым, осязаемым. А раз вещь в себе безотносительна к нам, то ее вроде бы и нет. Но этот онтологический парадокс тем не менее и составляет сущность чистого Я, «Я есть» которого абсолютно незнаемо, но, вопреки запредельности своего начала для мысли, то же самое Я существует как явление. Получается, что явление существует вопреки знанию о себе. «Данное незнание онтологически намного важнее всякого знания и определения, так как только оно вводит нас в ситуацию нашего бытия. Это незнание не может и не должно стать знанием, так как в противном случае Я становится определенным в своем бытии и тем самым теряет бытие из виду как именно бытие», — пишет О.Е. Иванов. Любое явление закреплено, удерживаемо в узнавании через номен. Номен дает предмету постоянство и устойчивость в многообразии его изменяющихся в текучести времени свойств. Это то, с чем мы сталкиваемся непосредственно в действительности, в отличие от идеальности, он реален. Но, несмотря на свою реальность, он неопределим и не имеет понятия. «Но эта беспочвенность номена говорит, однако, не о его смысловой закрытости и малой сообщаемости с миром вообще. Его отделенность связана с необходимостью исчерпать человеческое как «слишком человеческое» в эйдосе»[6]. Примечательно, что для А.Ф. Лосева, идеолога философии имени, имя существует как максимальное выражение вещи, которая его «содержит в себе в качестве одного из неотъемлемых своих свойств». Проще говоря, имя, согласно утверждению мыслителя, есть проявление вещи. Причем проявление самое что ни на есть буквальное. То есть связь между вещью и именем полагается в эйдетическом кругу. Что подразумевает под собой эйдетическое восприятие реальности? Это означает включение трансценденции в круг существования, обозримость сущности. Тогда получается так, как у А.Ф. Лосева: «действительность есть полное, абсолютное, совершенно неразрушимое тождество идеи и материи». В этом эйдетическом кругу имя мыслится как синтез действительности (где до неразличимости слились идея и материя) и выражения. В этом случае мы с неизбежностью наблюдаем как сущность Я становится сущностью вещи. Более того, реальность в своей подлинности начинает ускользать, и на ее место встает схема, некая идеальная конструкция. Это происходит всегда при условии соотнесения эмпирического разнообразия с эйдосом. В метафизической системе координат О.Е. Иванова все иначе. Философ пишет: «Неподлинность соотнесения эмпирического многообразия с эйдосом обусловлена односторонним преимуществом эйдоса над непосредственной действительностью, когда нечто из содержания последней отбрасывается как ненужное. Но ведь ненужным оказывается данное, то есть реальность, которая предпослана, которую он застает и с которой должен считаться именно как с реальностью, а не с ее схемой, построенной по принципу надежности»[7]. Следуя этой логике, сущность номена не определима человеческой властью, она не существует по правилам необходимости, не замыкает вещь на саму себя. «Этот мир вовсе не отделен от Я. Он открывается ему в многообразии эмпирического, имеющего имя. Но в отличие от эйдоса такой мир никогда не завершен и не расшифрован, поэтому он представляет для нашего Я непосредственную трансценденцию, выход за пределы человеческого как только человеческого»[8]. В эйдетике бытие вещи своей тотальностью включает в себя Я как необходимое. Я начинает быть источником самого себя. В случае же открытости Я к бытию, неопределенному, в силу его предпосланности всякому смыслу, ноуменальное бытие обнаруживает удивительный парадокс. «Необходимое бытие человека оказывается для него самого безразличным, хотя это самая высокая модальность бытия. Став собой в ноумене, человек теряет себя из собственного поля зрения и уже не имеет основания сказать «Я есть», хотя именно в этот момент он как раз и есть в наиболее полном значении»[9]. Это безразличие говорит как раз о том, что указанная связь между ноуменом и явлением не определяется границами эйдетического круга, не замыкает в себе целого, но, заявляя о своей закрытости в номене, тем не менее самим фактом номена указывает за свои границы и ведет обратным ходом. «Номен ведет нас в область трансценденции и, уже из ее пределов, осуществляет обратное проецирование неизвестных нам смыслов, которые в имманентном переводе получают наименование нашего назначения или предназначения, так как оказывается, что эйдетически в чем-то очень существенном сами мы себя не знаем и тем самым не владеем собой»[10]. Но это вовсе не закрывает для человека знание истины, не обесценивает саму способность знать, но сообщает ей новое сверхмерное качество — знать свое незнание как открытость к бытию, которая и составляет сущность веры, дарующей человеку жизнь.
Т.А. Туровцев: Сегодня очень важно услышать речь от первого лица. Поскольку несмотря на чудовищное обилие говорящих, главное — речь от первого лица — отсутствует. Сегодня можно услышать все что угодно, но разговор о личности или о Я в его философском контексте — необычайная редкость. Поскольку же такой разговор в обсуждаемой сегодня книге состоялся, то продолжить его является и далее насущной необходимостью.
Текст, философская речь, которой мы внимаем, читая данную книгу, можно уподобить делу Сократа, его искусству майевтики. Ведь всякая подлинная философия поможет человеку родиться в мысли. Пожалуй, не совсем корректно будет заявлять о себе как об уже родившемся в таком роде. Но нельзя не ощутить себя образовывающимся вследствие размышлений над книгой Олега Евгеньевича.
Что это означает? Именно то, что обнаружение в тексте суждения «Я есть» не остается для меня дистанцированным в силу чужого текста, но затрагивает мое существо, так что автор не только говорит «Я есть», но и — «ты есть». Теперь это суждение стало моим, но это не сделанная мной компиляция: я приобщился собственной мыслью к онтологической реальности. Обогатившись таким образом — обретением своего «Я есть» — я уже по существу причастен общему метафизическому делу. Коль скоро метафизика есть наука о чистом Я (а раз наука, то значит, последовательная и строгая), то необходимость в становлении чистого Я не исчезает. Очевиднейшим, но при этом и труднейшим, обоснованием и защитой возможности чистого бытия Я явится звучание его во мне самом. Иначе говоря, станет непосредственно моей философской речью. Способность к речи от первого лица, тем самым, обнаружит некоторый успех моего образования. Итак, образоваться — подлинная задача человека — сделать суждение «Я есть» своим размышлением, обретением, явить свою обретенность в качестве субъекта говорения.
Кто есть говорящий от первого лица? Определяя его бытийственный статус, с уверенностью можно сказать, что он есть подлинно бытийствующий: Я-говорящий по существу есть эксплицитно развернутое чистое бытие Я или удостоверение посредством философской речи онтологического содержания метафизического суждения «Я есть». Онтологическая возможность суждения «Я есть» тщательно проговорена О.Е. Ивановым. Считаю возможным коротко обозначить некоторые моменты, связанные с гносеологической возможностью этого суждения.
Всякому суждению, в основе своей субъектному (антропологическому), предшествует cogito. Точнее говоря, cogito является первым возможным субъектным суждением. Таким образом, когда состоялось суждение «Я есть», это означает, что мысль совершила переход к нему от cogito. В согласии с мыслью Олега Евгеньевича это есть переход от существования к сущности, от бытия равного ничто к бытию равному самому себе. Коль скоро ясно, что cogito предшествует «Я есть», ибо несомненно, что только мыслящий способен утвердить себя в этом суждении, то вне существования, вне чистой экзистенции, суждение «Я есть» невозможно. При этом невозможность эта коренится в гносеологической проблематике данного суждения. В чем тут дело? Не надломит ли это обстоятельство саму онтологическую способность чистого Я?
Экзистенция есть мое непосредственное, есть я сам как тот, кто себя обнаруживает во всякий момент поиска. Известно, что реальностью, непосредственно во мне существующей, т.е. непосредственно совпадающей со мной самим, является время. Время демонстрирует вне опыта мою экзистенцию, тождество бытия и ничто. Если же мое подлинное чистое бытие, без какой-либо примеси ничтожествования, обнаруживает себя в суждении «Я есть», а это суждение, как мы помним, совершается как бы после cogito, за пределами экзистенции, то тем самым наше сущностное суждение не принадлежит времени. Человек в суждении «Я есть» не временится, мое Я здесь не подвластно времени, чистое бытие Я не ускользает вместе со временем в ничто. Казалось бы, возникает проблема: суждение «Я есть» принадлежит мыслящему, иначе говоря, есть следствие cogito. Значит невременящееся «Я есть» как бы черпает свою возможность из того, что принадлежит времени? Получается, что гносеологический исток суждения «Я есть» должен лежать вне экзистенции, должен так же не времениться, как и само суждение. В противном случае сущностная реальность «Я есть» оказывается как минимум проблематичной. Однако мы можем найти такую реальность, благодаря которой может реализоваться бытийная антропология в суждении «Я есть», а не остаться в нем бессодержательной заявкой. Обнаруживается она в познавательной способности чистого Я, из которой происходит знание. Познавательная способность чистого Я есть моя допредметная реальность, она предстает способностью знать в досубъектобъектных отношениях, в состоянии свернутости этих отношений до чистого Я. Чистое Я оказывается способным производить некое знание, а именно знание неотторжимого для себя атрибута. Поскольку оно неотторжимо, постольку это знание приобретает онтологическое состояние — притом конкретно в суждении «Я есть».
Решив поставленный вопрос, мысль оказывается перед новой трудностью. Удержать самое себя в сфере чистого знания, в пространстве мысли, направленной на самое себя, сложно, и потому мышление подчас ищет как бы некоторой опоры, к которой всегда при необходимости можно вернуться в случае срыва, самоутраты. В подобном поиске и создании таких опор, точек, по видимости, нет ничего плохого. Скажем, создать такую опору в понятии есть смысл философствования. Тем не менее, в силу той же сложности и, возможно, слабости мысли, в качестве опоры может быть ею выбрано нечто наносящее ей же ущерб. Например, тенденция к схематизации структур мысли или выстраиванию геометрических конструкций. Во избежание чего-либо подобного — необходимо решительно отвергнуть возможность построения некоторой антропологической линии, ведущей от познавательной способности к экзистенции, а затем к чистому бытию человека в суждении «Я есть». Такая геометризация может повести к ложному заключению, что одно следует из другого. Более того, выстроенная линия смыслов при желании может закруглиться, ведь я как будто сам в поиске гносеологической возможности суждения «Я есть» указал на познавательную способность. Чтобы избежать этих вещей нужно определить, чем является в человеке (в Я) познавательная способность и выявить ее истинное соотношение с экзистенцией.
Философ не имеет права выводить свои построения ни из Священного Писания, ни из святоотеческой письменности. Осуществлять прямые, т.е. логические переходы из сферы богословия в метафизику опасно, однако должно соотносить свою мысль с церковной. Более того, некоторая типологическая соотнесенность, на мой взгляд, оправдана. Такого рода типологию я и собираюсь предложить, воспользовавшись «Беседами на Шестоднев» св. Василия Великого. В том месте, где он рассуждает о творении Богом мира, он говорит о вневременности этого события, притом по той причине, что «В начале сотворил». Таким образом, именно «начало» указывает на «мгновенность», вневременность творения, ибо «как начало пути еще не путь, начало дома еще не дом, так и начало времени еще не время, и даже не самомалеишая часть времени» [11].
Признав же за началом уже собственно время, начало тем самым разделится на части; они «суть: начало, середина и конец… что смешно» [12].
Подобным вневременным началом Я является его познавательная способность. Поскольку же экзистенция временится, то из вневременного начала и временящегося причинно-следственные отношения построить невозможно. Следовательно, познавательная способность и экзистенция находятся в другом измерении, нежели детерминистские отношения. Их отношение нельзя также мыслить как отношение частей, одного и другого, дающих в сумме целое. Дело в том, что части целого по определению качественно рядоположены, но познавательная способность и экзистенция как раз качественно инаковы. Отношения формы и содержания также неприменимы при всем удобстве проецировать категорию формы на экзистенцию. Ибо познавательная способность, являясь чистой потенцией, вполне бессодержательна (именно в отношении оформления экзистенции), и как таковая, может быть не реализована, что опять же не даст подразумеваемой антропологической цельности. Эту цельность следует искать в тех отношениях, которые не обладают не только детерминистской, т.е. однонаправленной обусловленностью, но не имеют и взаимной зависимости, как скажем, взаимообусловлены в отношении одного целого его части. Таким образом, для наличного поверхностного сознания одно может вполне существовать без другого. Очевидно, что налично существующим без познавательных усилий оказывается непосредственно мною обнаруживаемое, каковой является экзистенция. Наиболее легко фиксируемым для сознания предстает внешнее, которое есть то, что встречается мне как первое при любой попытке познать истинное. Теперь ясно, что отношения экзистенции и познавательной способности должно рассматриваться в категориях внешнего и внутреннего. И действительно, мы легко можем убедиться, что экзистенция как внешнее почти без труда существует и фиксируется без осознания своего внутреннего источника. Внешнее как бы опутывает всякий раз внутреннее — это их постоянная особенность определяет непространственность их отношений (невременность, помним, заключена в определении самого внутреннего). Завуалированность внутреннего, его невыявленность, невостребованная актуальность всякий раз обнаруживается самим фактом существования «чистой» внешности, иначе говоря, нецельности человеческого бытия, ускользания в ничто.
О.И. Ласточкин: Мне хотелось бы сказать о философском принципе, данном в «Метафизике в богословской перспективе» О.Е. Ивановым. На первый, поверхностный взгляд может показаться, что он идентичен с философским принципом Фихте. Там начало «Я» и здесь начало «Я», но это на первый взгляд. На самом деле, сходство ограничивается лишь местоимением «Я» и не более того. И если уж говорить о действительном преемстве принципов, то нужно обратиться к «cogito ergo sum» Декарта, на которого, собственно говоря, О.Е. Иванов сам ссылается в своей книге. Но у Декарта этот принцип есть гениальное точечное прозрение и в дальнейшем не имеет в его философии адекватного развития. Такое адекватное развитие и попытался дать О.Е. Иванов принципу «cogito». В чем же он заключается по мысли О.Е. Иванова? Дело в том, что тезис Декарта — «мыслю, следовательно существую», — выражает древнее требование философии, высказанное Парменидом, именно — единство мышления и бытия. Нов случае с Декартом этот тезис — мыслю, следовательно существую, — означает самосознание человеческого «Я», человеческой личности, чье бытие неотделимо от мышления, и обнаруживая себя в непосредственном самосознании, оно тем самым обнаруживает свое бытие.
Тем самым, бытие для «Я» предстает впервые как его собственное бытие, т.е. бытие открывается «Я», как оно само. И поэтому подлинное начало философии, движение мышления, начинается с чистого «Я», с самосознания, а не, скажем, с бытия, как у Гегеля, чье начало, тем самым, оказывается произвольным. Ибо всякий разговор о бытии необходимо может начаться только тогда, когда появляется говорящий, с самосознания «Я», а никак не с бытия. И оказывается, что бытие, о котором говорит философия, есть бытие Я, бытие человека, а не некая внешняя, предметная реальность, объект, который нужно познать. Бытие, интересующее философию, есть не внешний мир, а жизнь «Я», на что указывал экзистенциализм. После него следующим необходимым шагом, который и делает О.Е. Иванов, является требование данного принципа, чистого Я, и адекватное этому принципу развитие, которого не было ни у Декарта, ни у Фихте, ибо, скажем, Фихте начинал не с чистого «Я», а с абсолютного и полагал его дальнейшее развитие как внешнее, т.е. как объект, как «не-Я», что делало его философию «Я» субъективизмом, замкнутым только на мышление, которое из себя порождало внешний мир в качестве чего-то нереального, зависимого от того, как его мыслит человек. He-Я или мир у О.Е. Иванова выступает философски как нечто автономное, по отношению к бытию «Я», которым на самом деле и занимается философия.
«Я» пребывает в мире, существует с ним, но не выводит его из себя и не поглощается им, и равным образом не образует с ним противоречивое единство. Таким образом, снимается как догматизм, так и субъективизм, поскольку то, что исследует философия, оказывается самим «Я», его бытием, которое «Я» в философском дискурсе демонстрирует, развертывает из себя как «Я». В такой демонстрации объект и субъект совпадают и всякая субъективность снимается, и бытие Я оказывается в то же самое время объективным бытием, демонстрируя свою истину, которая оказывается действительной истиной человеческого бытия. Вот как говорит об этом О.Е. Иванов: «Наука о чистом Я, тем самым, после первичного суждения «Я есть» становится наукой чистого Я, знанием, в котором чистое Я самопредъявляет себя, то есть не говорит, рассказывает о себе как предмете в собственном представлении, а демонстрирует себя в качестве чистой способности или возможности. Не входя в гносеологическую ситуацию, не становясь ни субъектом, ни объектом, Я просто развертывает познавательную способность как только способность, но именно подобным образом становится открытым самое бытие Я, то самое «Я есть», которое в антропологическом развертывании метафизики равно бытию, «есть»». Извините за пространную цитату, но есть такие реалии, которые лучше воспринимать с первого голоса, ибо лучше автора о них не скажешь.
В связи с этим хотелось отметить еще одну, центральную для книги О.Е. Иванова, мысль. Ее автор высказывает в самом начале «Введения» и проводит через всю книгу. А именно, автор говорит, что «всякая попытка иного подхода, чем следовать определенной традиции будет выглядеть наивной, и такое утверждение не нуждается в доказательствах». Но «оно теряет всякий смысл, когда происходят онтологические сдвиги в бытии, являющемся предметом метафизики, когда это иное бытие, нежели то, которое застает в своем душевном опыте Хайдеггер или кто-либо другой из крупных мыслителей. Тогда обновление исходного пункта и самого хода философствования становится необходимым. Конечно, не в плане радикального разрыва с предшествующей философской культурой, а только по мере выполнения традиционной задачи, всегда стоящей перед метафизикой: проследить за изменением мысли в новой онтологической ситуации, показать, что же происходит сегодня, или, другими словами, что истинно есть». Здесь в этом отрывке О.Е. Иванов указывает на то, что «новая онтологическая ситуация» предшествует «изменению мысли» и мысль изменяется благодаря «онтологическому сдвигу» и осмысляет этот сдвиг. Иными словами, мысль есть результат онтологического движения духа, который находится пред и за скобками мысли, т.е. вне ее сферы, поскольку предшествует ей как результату, и является необходимым условием ее возникновения. Вот что пишет об этом автор книги: «Если некто становится познающим, ему необходимо состояться в качестве некто до собственного момента познания, то есть быть. Знание не повисает в воздухе, не появляется вдруг, а исходит из реальности ему предпосланной, возможности или способности к знанию [я бы добавил: к такому именно знанию — О.Л.], не имеющей иной точки сосредоточения и отправного пункта, кроме чистого Я»[13]. Это мысль представляется мне очень интересной, ввиду ее полемичности по отношению к гегелевской позиции, поскольку для Гегеля мысль есть тотальность духа, так что движение духа и есть движение мысли. Здесь же О.Е. Ивановым указывается, и очень верно указывается, на то, что движение духа, его становление, скорее предшествует мысли как результату и хоть и имеет отражение в последней как в результате, но не исчерпывается ею. И в основном само движение духа оказывается за пределами мысли.
Метафизика в богословской перспективе — это, на мой взгляд, единственно возможный путь философской мысли сегодня. Конечно, многое для читающего эту книгу может показаться смутным, противоречивым, логически небезупречным или вообще неверным. И это понятно, ибо вообще всякую метафизику, а не только эту, можно забросать камнями — и вырастет холм, ничья метафизика не безупречна, потому что человеку свойственно ошибаться, и вы не найдете ни одного человека, который бы не ошибался, за всю историю человечества. Не ошибается тот, кто не умеет мыслить. Но хочется только указать читающему эту книгу, что это не журнальная статья или исследование по истории философии, а оригинальное метафизическое произведение, отвечающее своему понятию и в этом смысле аналогичное метафизике Аристотеля, Декарта, Канта и всей классической философии Запада. Этого нельзя сказать, например, о трудах русской религиозно-философской мысли, которой часто приписывают роль «первой философии», считая, что она пришла к новым основаниям мышления — исходным началам «цельного знания». А между тем, как мне кажется, для подтверждения собственно философских критериев мысли ей не хватало именно богословской перспективы, присутствием которой отмечена книга О.Е. Иванова.
А.Ю. Москаленко: Совершенно естественно, что основой моей темы послужила книга Олега Евгеньевича Иванова «Метафизика в богословской перспективе». При этом особенный отклик вызвали у меня разделы, касающиеся метафизической традиции М. Хайдеггера, и, прежде всего, §65 «Антитеологизм М. Хайдеггера и закрытие чистой метафизической перспективы». Заявка этого параграфа показалась мне весьма любопытной.
Действительно, тема антитеологизма в этом параграфе затронута автором гораздо глубже, чем это кажется на первый взгляд. Именно поэтому я хотел бы более основательно рассмотреть его содержание, тем более, что сама книга О.Е. Иванова дает мощный толчок для этого.
Однако прежде я хотел бы обратиться к философской системе Гегеля как к предыстории хайдеггеровской метафизики. Я хочу затронуть момент относительно так называемого гегелевского «конца истории», который автор затрагивает в §62.
Как известно, Гегель в своей системе претендовал на завершение истории развития философской мысли, а тем самым и на завершение истории философии. Дух постигает самого себя на высшей ступени своего развития. Философия становится подлинно-научной. Мысль стала определенной. Она достигла своих пределов и оформилась в саму себя. Таким образом, круг замкнулся, завершив собой развитие сознания.
В §62 автор пишет: «Конец метафизики действительно связан с концом истории…», — и далее: «Завершение истории как бы снимает постановку вопроса о бытии, ведь все уже ясно и никакой трансценденции, открытого будущего нет». Действительно, конец истории как конец всеобщего развития мирового духа, в лице философии обрел свои пределы. Тем самым определилось и сознание, став самим собой, став сознанием себя самого, т.е. самосознанием. Сознание оформилось в самое себя, став знанием о себе самом. Для автора совершенно очевидным является то, что конечность гегелевской философской системы обрекает на конечность и любые метафизические возможности. Человек включен в этот круг всеобщности, где теперь над ним царит настоящее: «настоящее заявляет о своей полной власти над человеком…» [14].
Итак, индивидуальность у Гегеля размывается и, как об этом пишет О.Е. Иванов: «Завершив историю, Гегель тем самым отменяет и самого себя — таков неизбежный вывод исторического сознания»[15]. Вот к этому порогу мы теперь подошли. И на этом пороге стоял в свое время Хайдеггер, для которого стало очевидным, что на самом-то деле метафизика не закончена. Именно к этому порогу приводит нас и О.Е. Иванов в своей книге. В частности, он пишет: «Появление внеисторического человека, для которого в обычном, то есть привычном, смысле ничего в мире уже не произойдет, требует новой постановки вопроса о чистом бытии Я…»[16].
Таким образом метафизика приобретает новый ракурс, новое направление. Она находит свой смысл в конце истории, становится осмысленной. Именно здесь, где сформировалось самосознание, метафизика получает свою основу для обновленных перспектив. «Метафизика тем самым меняет свою форму и впервые, вероятно, обретает настоящую свободу, так как историческая перспектива для нее теперь закрыта и она вне всяких исторических обязательств перед новыми историческими маршрутами начинает двигаться по старым тропам в любом направлении. Метафизика теперь озабочена человеком как таковым…» [17]
Именно теперь, когда конец истории охарактеризован как начало обновленных метафизических перспектив, метафизика становится как бы предметом самое себя. Иными словами, метафизика обретает предельную подлинность в самом своем обновленном истоке, т.е. в субъективации Я. Таким образом, метафизика становится предельно личной наукой. Наукой о человеке, как индивидуально-личностном субъекте. Конец всеобщего исторического развития как раз и полагает начало личной метафизики, как начало своей собственной истории. Метафизика, если угодно, становится теперь личной историей моего Я.
К осмыслению этой ситуации подошел в свое время и М. Хайдеггер, который буквально вбросил экзистенцию в рамки метафизики. Вот теперь мы подходим к §65, связанному с антитеологизмом Хайдеггера.
Автор, в частности, пишет: «Растянувшийся более чем на столетие процесс исчерпания ресурсов гегелевской мысли, который явно обнаружил свою настоящую природу, пожалуй, только у Хайдеггера, который вслед за Гегелем последовательно стремится отодвинуть богословие на второй план как разновидность того же позитивного сознания» [18].
Действительно, у Хайдеггера метафизика становится личным делом, или делом личности. При этом Хайдеггер пытается заново промыслить гегелевскую систематику. Неслучайно в своей работе «Введение в метафизику» он задается вопросом: «Почему вообще есть сущее, а не наоборот ничто?»
Так вот, этот метафизический вопрос Хайдеггера на самом деле следует адресовать к гегелевской системе. Ведь он впрямую касается гегелевского тезиса «бытие есть ничто». Если бытие есть ничто, то собственно и возникает хайдеггеровский вопрос. Если бытие есть ничто, то почему есть бытие, как то что есть, а нет ничто, или, иначе, почему именно бытие, а не ничто? Если же бытие есть ничто, как не имеющее определения, то каким образом возможно определить бытие, посредством чего? А если посредством ничто, то опять же почему; «почему вообще есть сущее, а не наоборот ничто»?
Вот тот вопрос, касающийся определения смысла бытия, которым задается М. Хайдеггер. Этот вопрос есть в некотором смысле попытка разорвать систематичность замкнутой системы Гегеля, выйти за пределы ее круга. Вопрос о бытийном смысле отсылает меня к вопросу о самом себе, тем самым вопрос о бытии есть вопрошание к экзистенции. Здесь-то как раз и начинается личная история Я, история пути личностного самосознания к самому себе.
Теперь мы вплотную подобрались к теме антитеологизма. Как ни странно это будет звучать, но хочется сказать, что метафизический антитеологизм М. Хайдеггера был в некотором роде намеренным. По поводу хайдеггеровского антитеологизма нам говорит и О.Е. Иванов в своей книге. «Тот, кто хочет оказаться на философской высоте вопроса, должен исключить всякие безусловные предпосылки ответа, известные до того, как начался его поиск. Богослов никогда не может отказаться от себя как от верующего, потому ему недоступно философское вопрошание». И далее: «…так или иначе, метафизика в онтологическом смысле рассчитывает на себя самое»[19].
Итак, Хайдеггер на самом деле отказывается от малейшего намека на богословский аспект в движении собственной метафизической мысли. Тем самым он пытается выяснить возможности метафизики, на что она в действительности способна. Т.е. иными словами, может ли метафизика из самой себя, своей основы ответить на вопрос о бытии? Может ли самосознание из себя самого обрести бытие? По сути дела это вопрос о том, на что я способен вне богословия, но в пределах лишь самого себя?
Антитеологизм М. Хайдеггера и есть как бы полагание на собственные силы в рамках метафизики, которое проходит через большие трудности. Достаточно вспомнить книгу Хайдеггера «Бытие и время», где звучит заявка на необходимую очевидность поставления вопроса о бытии.
Хайдеггер как бы выжимает из человека все соки. Он заставляет работать человеческое в человеке на максимальном пределе. Метафизически автономная экзистенция делает неимоверные усилия для дальнейшего продвижения по этому пути. Это своего рода движение напролом, сквозь непролазную чащобу. С такого рода трудностями метафизической борьбы с собой мы и сталкиваемся, например, в «Бытии и времени» или во «Введении в метафизику».
Однако я имею в виду не только трудность продвижения в вопросе о бытии, но и трудность осмысления, и даже самого языкового изложения. Ведь вброшенность экзистенции в личную метафизику происходит у Хайдеггера на всех уровнях.
Именно в этом смысле Хайдеггер и говорит о том, что наступило время мыслить по-настоящему. Мыслить вот в этом настоящем моменте, моменте (Dasein) или сиюбытности. Возможность мыслить по-настоящему — это и есть моя предельная возможность в ситуации конца истории. Конец истории дает возможность мыслить в настоящем о себе, делая, тем самым, экзистенцию настоящей в настоящем. «Дазайн» и есть в некотором роде настоящая мысль, мысль по-настоящему.
Я бы сказал, что антитеологизм Хайдеггера, упоминаемый в §65 книги Иванова, носит двоякий характер. С одной стороны, это прощупывание предельных экзистенциальных возможностей, возможностей метафизики вне богословия. С другой стороны, эта попытка есть все-таки путь к богословской перспективе. Попытаюсь пояснить сказанное.
Антитеологизм Хайдеггера есть проверка возможностей метафизики вне богословия. Фактически Я находится в ситуации, где нет никакой опоры, кроме самого себя. К чему же приходит самосознание в рамках антитеологизма? Самостоятельность метафизики в конце концов бросает Я на себя самое. Таким образом, самосознание находится в ситуации самооставленности, или одинокости для себя самого.
Здесь-то и происходит проявление ничто. Неслучайно Хайдеггер много места уделяет теме смерти в «Бытии и времени». Тут происходит как бы возвращение к гегелевскому тезису «бытие есть ничто», только у Хайдеггера этот тезис звучит в рамках экзистенции. Однако в моменте понимания «ничто» у М. Хайдеггера имеет место как бы метафизическая «остановка», своего рода «порог».
Не случайно, что и во «Введении в метафизику» и в «Бытии и времени» тематика вопрошания всегда одинакова. Постановка вопроса здесь всякий раз приводит к одной и той же черте, за которой проглядывается все то же ничто. Это ничто только наметило свои контуры, лишь слегка проглядываясь. Однако Хайдеггер не движется далее, он все время как бы отходит назад, вновь и вновь ставя вопрос о бытии, избегая при этом области веры, считая, что вера ограничивает свободу мысли. Предельно конкретно в этом смысле пишет нам О.Е. Иванов в своей книге: «Свобода же мысли в вере измеряется масштабами подлинной бесконечности того Бытия, которому мыслящий уже предстоит в вере и теперь должен предстоять также и в своем мышлении. Если Я верует, или точнее Я верую в истинного Бога, то моя задача теперь мыслить истинным образом, то есть задавая самые существенные вопросы, и прежде всего вопрос о бытии»[20].
Возможно, возвраты к вопросу о бытии у Хайдеггера были тем предчувствием, что метафизическая перспектива обречена на закрытие вне богословия. Однако непринятие Хайдеггером богословской перспективы, может быть, и вынуждает его на метафизическую «остановку». Метафизика в этом состоянии еще не заканчивается. Она лишь обречена на конечность, но не идет дальше, к концу.
Таким образом, хайдеггеровская метафизика подошла к горизонту ничто в вопросе о бытии, опираясь лишь на саму себя. Однако обнаружив ничто, например, в теме смерти, метафизика не пересекла этот горизонт, по крайней мере в хайдеггеровском смысле. У М. Хайдеггера как бы возникла ситуация, в результате которой образовалась некая метафизическая «развилка». Хайдеггер стоит на пороге этой развилки, которая предполагает два пути. Либо закрытие чистой метафизической перспективы в горизонте ничто, либо выход метафизики к богословию.
Метафизика не имеет возможности стоять на месте. Она требует постоянного продвижения вперед. Самосознанию, застигнутому врасплох хайдеггеровской метафизической «развилкой», приходится выбирать один из путей, и оно, естественно, выбирает. Сегодня мы имеем пример такого выбора.
Я имею в виду современную философию в ее направлении к постмодернизму. Метафизика, двигаясь в этом направлении, действительно теряет свою перспективу, переходя от тезиса «бытие есть ничто» к чистому ничто. Здесь, в рамках метафизики, для экзистенции возникает проблема смерти. В этом смысле тезис Гегеля, заново являющий себя личному самосознанию, звучит теперь: «Я есть ничто», «Я есть смертный». В свое время Александр Кожев активно занимался этой проблемой. Идея смерти в философии Гегеля преподносилась Кожевым как подлинная свобода человека, знающего о своем ничто.
Давайте не будем забывать и того, что слушателями его лекций были и Сартр, и Батай, на которых Хайдеггер оказал огромное влияние. Они преодолели «развилку» и пошли дальше. И вот уже Сартр говорит о человеке как о том, благодаря кому в мир входит ничто. Здесь метафизика, естественно, заканчивается, потому что для самосознания основой становится ничто. Это ситуация духовного вакуума, где Я пытается найти смысл, но смысл — ничто. Неслучайны попытки смешения философии с психоанализом. Однако и это становится бессмысленным. Постмодернизм доходит до полной деструкции любого смысла. Эту ситуацию мы можем наблюдать у Батая, где тезис «Я есть ничто» заменяется на «Я есть в ничто». Это своего рода «гимн» ничто. Если Я не находит смысла и опоры, то опора — в ничто, смысл — в ничто. Я теперь стремится в ничто, где оно подлинно есть. Ничего не остается, кроме самозачеркивания себя. Ничего не остается, кроме ничто. Это своего рода современная архаика, первобытность, нахождение экзистенции в образах ритуального круга. Однако это отдельная тема, требующая дополнительного прояснения. Вернемся к «развилке» и пойдем в ином направлении.
Я имею в виду открытие богословской перспективы, где метафизика наполняется новым смыслом, смыслом веры. Тем самым, мысль становится истинной. Я становится истинно-сущим в мысли об Истине, в отличие от того пути, где Я мыслит ничто, в ничто превращаясь. Об этом хорошо пишет О.Е. Иванов: «…вне веры метафизическая мысль о бытии всякий раз встречается с ничто». И далее: «Свобода, попадающая под власть ничто, достаточно сомнительна» [21].
В результате, мы имеем два пути, к которым подвел нас М. Хайдеггер. Либо полное уничтожение метафизики и в итоге потеря Я. Либо полное обретение метафизики в вере, где она становится мыслью об Истине, а Я становится истинно-мыслящим, как образ и подобие Бога. Тут-то метафизика и обретает свой подлинный смысл, ведь по сути говоря, метафизика возможна не иначе, как в богословской перспективе. Вне богословия Я обречено на ничто. Но ведь еще блаж. Августин говорил, что нет смысла искать опоры лишь в себе и полагаться на себя. Следует обратиться к Богу и лишь только в Нем найти единственную опору.
В этом смысле книга О.Е. Иванова является долгожданной и оправданной. Потому что это преодоление хайдеггеровской «развилки». Это правда для Я, правда для метафизики. Это тот путь, где метафизика может спастись от самоуничтожения и это путь к спасению для Я. Мы всегда имеем право выбора между мнимой и истинной свободой, но прежде чем сделать шаг, нужно знать правду. Поэтому книга О.Е. Иванова максимально необходима, не только для прочтения, но и для промысливания ее вместе с автором, как бы для соавторства с его мыслью. Прочитав эту книгу до конца, мы сможем сделать осмысленный вывод или даже выбор. Мы, таким образом, будем стоять перед лицом истинной и действительной правды, которая будет гласить: «…не хотеть верить — значит не хотеть быть».
Журнал «Начало» №8, 1999 г.
[1] Жильсон Э. Философ и теология. М., 1995, с. 152.
[2] Там же, с. 157.
[3] Иванов О.Е. Метафизика в богословской перспективе. СПб., 1999, с. 43.
[4] Иванов О.Е. Метафизика в богословской перспективе, СПб., 1999, с. 411.
[5] Там же, с. 412.
[6] Там же, с. 328.
[7] Там же, с. 329.
[8] Там же, с. 329.
[9] Там же, с. 340.
[10] Там же, с. 331.
[11] Св. Василий Великий. Творения. 4.1, М., 1993, с. 13.
[12] Там же.
[13] Иванов О.Е. Метафизика в богословской перспективе. СПб., 1999, с.33.
[14] Иванов О.Е. Метафизика в богословской перспективе. СПб., 1999, с. 389.
[15] Там же, с. 392.
[16] Там же, с. 395.
[17] Там же, с. 397.
[18] Там же, с. 407.
[19] Там же, с. 408.
[20] Там же, с. 409.
[21] Там же, с. 420.