Образ «Предстояния» и его реализация в канонической иконописи
Нереализованные возможности истолкования иконы видятся сегодня на пути анализа христианского образа в русле исторически-сквозной традиции священного изображения. Одно из направлений такого анализа — выявление смыслообразующей пластической структуры («пластического содержания») образов архаики и античности в ее отношении к структуре христианского образа.
В памятниках архаики и античности, в искусстве христианского средневековья, — изображениях сюжетно, стилистически и содержательно разнородных, — на уровне простейших и фундаментальных структур прослеживается типологическое единство исторически-сквозного образного ряда. Видение этого единства открывает дополнительные возможности интерпретации иконы с точки зрения реализуемых в изображении архетипических форм и образов.
Ниже рассматривается одна из таких форм — композиционная структура, лежащая в основе исторически-сквозного образа молитвенного предстояния, а также реализация этого образа в архаике, античности и в канонической иконописи.
В знаковой форме образ молитвенной обращенности, предстояния перед божеством угадывается уже в пиктограммах неолита (фигура типа «оранты»). В искусстве Древнего Египта и Востока он выступает в качестве сложившейся композиции[1]. С этого времени образ молитвенного предстояния становится одним из наиболее распространенных и ритуально-значимых образов мировой изобразительной традиции.
В общих чертах композиционная схема предстояния общеизвестна. Ее основные элементы ложатся в основу неисчислимого ряда произведений искусства, сохраняя свою внятность и значимость вплоть до сегодняшнего дня: молящийся или группа молящихся (второстепенные персонажи) обращены к главному, в смысловом пределе — божественному персонажу (или его знаковому эквиваленту) с жестом «адорации» — моления[2]. Иерархическая соподчиненность главного и второстепенных персонажей символизируется разномасштабностью фигур. В развернутой схеме предстояния иерархически-первенствующий (божественный) персонаж помещается в центре и фланкируется второстепенными фигурами, предстоящими ему справа и слева. В этом случае композиция тяготеет к симметричному построению, реализуя основополагающую мифологему символически-структурированного мироздания: различение смыслового центра и периферии бытия, священного и профанного, зон космоса и хаоса.
Динамическая характеристика (= динамическая структура) образа также символична. Подчиненные персонажи устремлены к центральному как к источнику бытия, «жизнеподателю». Жест прошения и ответный жест даяния устанавливает между ними отношения зависимости и покровительства. Профильная ориентация «просителей» в сторону центрального образа, их ритуальный шаг, выявляют устремленность к центру. При этом центральный персонаж иератически-статичен, воплощая представления о божественной полноте и самодостаточности[3].
Архаический образ предстояния утверждает основополагающую для мироощущения первобытности несоотносимость сакрального и профанного, человеческого и божественного, бытийственную неукорененность индивида, обретающего внутреннюю устойчивость лишь в коллективном ритуальном действии.
Композиционная формула архаического предстояния божеству сохраняет свою фундаментальную значимость и внятность вплоть до современности. При всех последующих исторических модификациях за ней сохраняется значение пластической нормы, выявляющей между элементами изображения отношения иерархической субординации, самодостаточности и зависимости. В пост-архаических эпохах искусства отступления от этой схемы носят характер или «творческой неудачи» и ведут к недопроявленности образа, или же, напротив, образуют новую устойчивую традицию, проявляющую актуальные смыслы эпохи по принципу «от противного» — на фоне подразумеваемой исходной нормы.
Мироощущение античности представляет собой во многих отношениях радикальный разрыв с религиозными представлениями архаики. В религиозном измерении этот разрыв определяется исторически уникальным переживанием соотнесенности человеческого и божественного. Античность с остротой и радикализмом первооткрытия переживает священное достоинство человека. Античное сознание преодолевает архаическую безличность, растворенность в коллективе, слабую различенность человеческого и природного. При всей ограниченности и односторонности, самосознание героического «Я» на высотах античной культуры заявляет себя торжественно-мажорно, как религиозное откровение.
Торжество антропоморфного образа, духовное самостояние героя, выраженное «хиазмом» (с этих пор неотменимым в европейском искусстве образом свободного самоопределения), «героическая нагота» и свободная драпировка тела, противопоставленные магической функции архаического одеяния, наконец, решительное преобладание пластически-выразительной формы над знаковой формой архаического изображения — все эти новации античного образа связаны с открытием внутреннего мира героя, отмечая исторический рубеж героической индивидуации (речь идет, разумеется, лишь о преобладающей тенденции античного искусства, не отменяющей стойких в нем реликтов архаики).
Как проявление смысловых доминант эпохи в высшей степени знаменательным видится скромное место, которое занимает в античной иконографии традиционный образ молитвенного предстояния. Его оттесняет на периферию свободно стоящая статуя — образ героического самостояния, мотив священной схватки — образ героического самоутверждения. В этой «иконографической реформе» античности проявлено радикальное отторжение ею архаической бытийственной уничиженности человека, безлично-магической соотнесенности Бога и человека.
Непреодолимый разрыв человека и Бога теряет в античном искусстве абсолютность. Одно из проявлений этого на уровне пластической структуры — экспрессия античного образа, в равной степени относимая к персонажам сакрального и профанного мира. Так, если в центре фронтона храма Афины на о.Эгина (конец 6 в. до н.э.) фигура Афины сохраняет архаическую застылость, противостоя экспрессии сражающихся воинов, то уже в «Афине и Марсии» Мирона (середина 5 в. до н. э.) иерархическая соподчиненность выявлена лишь внутренним, психологическим контрастом. Полуобернувшаяся величественно сдержанная Афина и сатир Марсий, отпрянувший в неистовом изумлении, выявляют свою сущность, свое онтологическое достоинство формально одноприродно: телесной экспрессией движения, жеста. Контраст благородного жеста Афины и неистовой жестикуляции Марсия — выявляет и соотносит внутренний мир героев. Традиционная семантика покоя и экспрессии сохраняет свое значение и здесь, однако на новом уровне, в качестве внутренней характеристики персонажей, данных в соотношении предстояния.
Точно также принцип «исокефалии» (уравнивание голов персонажей) устраняет или же пластически смягчает (как в «Панафинейском шествии» Парфенона) масштабную несоотносимость священного и профанного. Противопоставление священного и профанного теряет формальную однозначность. С этим связано столь характерное и волнующее в античном искусстве размывание жанровых границ священного и бытового. Священные образы античности насыщаются бытовыми мотивами, «очеловечиваются», бытовые сюжеты нередко исполнены героическим этосом. Знаменательно, что именно в таких, ускользающих от жанрового определения образах, наиболее часто и художественно плодотворно реализуется на почве античности композиционная схема предстояния. При этом отдельные элементы композиционной структуры и, соответственно, содержание образа претерпевают характерную «героическую» трансформацию.
Хрестоматийно известный памятник классики — «Стела Гегессо» может послужить иллюстрацией к сказанному. Сам сюжет надгробной стелы — женщина, созерцающая ожерелье в присутствии юной служанки, — немыслим в ритуальной иконографии архаики. Античный образ приближается к спонтанной артистической импровизации на жанровую тему. Композиционная схема предстояния здесь последовательно, творчески-целеустремленно и утверждается и нарушается. Разномасштабные фигуры хозяйки и служанки соотнесены как главная и подчиненная, однако они уравнены исокефалией, объединены круговой динамикой, взаимным склонением. Обращенные друг к другу фигуры предполагают (в исходной норме предстояния) особую значимость пространственной зоны между ними — здесь ожидается оправдывающий их встречное склонение священный центр. В античном образе этот центр не акцентирован ни преобладающим масштабом, ни отчетливым знаком сакрального. Лишь особое внимание выявляет в изображении священную символику: образ драгоценности в смысловом средоточии пространства обретает статус священного подношения, жертвы. При этом масштабная неакцентированность центра задает «сдвиг» подразумеваемой композиционной нормы: пустота между фигурами воспринимается как прерыв динамического развития образа (соответствующий статике священного центра) и сегодняшним психологически искушенным зрителем может быть пережита как благоговейная пауза, как присущая античному образу просветленная тишина созерцания.
Язык канонической иконы претерпевает долгий и драматичный путь становления. Стилистическое единство классического иконного образа достигается как сплав архаических и античных форм и символических мотивов, приобретающих в этом сплаве уникальное смысловое наполнение. Внешним образом этот сплав проявляется усилением знаковых начал (геометризация формы, локальный цвет, плоскостность, знаковость жеста и отдельных символических форм (нимб, использование золота). С другой стороны икона удерживает основные характеристики античного героического образа: материальную объемность трактовки тела (ликов, рук, ступней ног), динамическую и психологическую экспрессию (в том числе важнейший мотив хиазма), и, наконец, конструктивность и экспрессию драпировок, сохраняющих основные пластические формулы античных прототипов.
На уровне композиционной формулы предстояния содержательные интенции христианского образа реализует «умаление» центрального персонажа. Образы Спаса-Эммануила, Христа-младенца — принадлежат к наиболее смыслоемким образам христианской иконографии. Помимо непосредственной символической мощи образа Царственного Младенца, его пластическая реализация в иконе акцентирует масштабное умаление композиционного центра предстояния. Этот «сдвиг» в исходной структуре архаического священного образа выступает в иконописи как оппозиция смысловым ориентирам архаики, для которой божественное достоинство связано с образом телесной мощи, физического преобладания. Крошечная фигурка Христа-младенца в канонической иконографии «Рождества», «Сретения», полуфигура Спаса Эммануила в композициях «Собор архангелов», «Богоматерь Знамение» на уровне пластической символики озвучивают важнейшую в христианском исповедании тему кенозиса.
Важно отметить и ту меру мистической инициативы, которую не только допускает, но и предполагает каноническая иконопись. Несмотря на заданность иконографии, в рамках которой развивается икона, реальная практика иконописания обнаруживает большую свободу творческой реализации на уровне конкретного композиционного решения образа. Анализ памятников выявляет, как правило, широкий спектр пластических интерпретаций иконографической схемы. С этим связана возможность существенных смысловых различений, в том числе на основе масштабных разночтений канонически заданного образа. Наиболее значимы при этом масштабные отношения персонажей, реализующих молив предстояния (фигуры Христа-отрока в «Преполовении», Христа в «Успении Богоматери», «Сошествии во ад», Девы Марии в «Введении во храм» ).
Частичное возвращение языка иконы к архаическим формам священного образа очевидно. В наиболее репрезентативных иконных образах торжествует иератическая застылость, в других случаях остается значимой символическая оппозиция динамики и статики, как выражение онтологической дистанции, разделяющей небесные иерархии, «божественное» и «человеческое», «человеческое» и «бесовское». («Спас-Пантократор» в окружении ангелов, «Богоматерь-Оранта» в системе храмовой росписи, «Богоматерь-Одигитрия», сцены с изгнанием бесов в иконных клеймах и др.).
Оппозиция христианского образа архаике, с ее представлениями о Боге, отрешенном от человека, проявляется порой в переориентации смысловых полюсов профанной экспрессии и священного покоя. Христос, небесное воинство нередко выступают в иконе как динамичное, экспрессивное начало, противостоящее человеческой статике как греховному коснению, смерти. Так при всей формальной статичности знакового решения иконы «Спас Ярое око» психологическая экспрессия и скрытая асимметрия лика Христа задают решительно несовместимый ни с архаикой, ни с античностью образ Бога, ревнующего о человечестве. В ряду иконных предстояний аналогичный смысловой разрыв с архаической нормой выступает в композициях «Сошествие во ад», «Воскрешение Лазаря» — везде, где Христос представлен в порыве противостояния, побеждающим смерть, зло, грех «мира сего».
В ряду наблюдений над реализацией в иконе мотива предстояния особое место занимает композиционное построение, при котором центральную семантическую нагрузку образа берет на себя своего рода «фигура умолчания». В композиционной структуре изображения это ожидаемый, однако пластически не реализуемый и лишь подразумеваемый элемент заданной архетипической конструкции. К таким решениям относится мотив, описанный И.Е. Даниловой как «святое собеседование» (две фигуры, обращенные друг к другу с жестами адорации). Традиционное трехчленное построение подразумеваемого предстояния предполагает особую смысловую нагрузку центра изобразительного поля. Отсутствие здесь изображения воспринимается как исполненная значения пауза, в пространстве которой, с особой активностью разбуженного воображения, возникает ожидаемый и домысливаемый зрителем священный образ. Незримое присутствие Божье, дыхание Святого Духа, сокровенное знание сердца, молитвенное общение находят в этой пластической форме своего рода апофатическое выражение. Как образ «незримого присутствия» описанная трансформация предстояния задает смысловые доминанты таких композиций праздничного ряда, как «Введение во храм», отчасти «Крещение», некоторые конкретные решения «Благовещения» и, с особой образной силой, «Сошествие Святого Духа».
В «Сошествии Святого Духа» восседающие апостолы образуют два мощных, разомкнутых сверху полукружия. Эта разомкнутость оставляет непроявленным объединяющий их композиционный и драматургический центр. Реализованная здесь схема предстояния, лишенная пластически означенного центра, сообщает образу оттенок неразрешенного ожидания, напряженной потенциальности. Фигура старца-«Космоса», замыкающая композицию снизу на фоне черного проема-портала, отвечает этой потенциальности лишь от части. «Космос», мир — лишь нисходящая перспектива реализации духовной энергии собравшихся. Внутренняя открытость собрания апостолов чему-то невидимому, высшему, связующему их между собой — так приблизительно может быть предсказано «пластическое содержание» иконного образа. На уровне отстраненного формального анализа икона открывается как «обличение вещей невидимых».
Парадоксальное с точки зрения нормы композиционное решение иконы «Сошествие Святого Духа» запечатлено исторической судьбой образа. Каноническая иконография праздника не раз подвергалась характерной редакции: с XVII века, восполняя «недостающую» центральную фигуру, в интервале между группами апостолов помещалась фигура Богоматери. Сохранились ранние иконы, в которых изображение Богоматери является позднейшей записью-вставкой. Очевидно, что позднейшая редакция разрушает изначальный замысел иконы. Иконный образ утрачивает напряжение апофатического выражения глубинного духовного опыта.
Присутствие Богоматери как центрального образа Пятидесятницы подменяет «невидимое» «видимым»[4]. В пользу такого «исправления канона» приводятся вполне логичные доводы исторического и богословского характера, игнорирующие, однако, то, что можно назвать логикой языка иконописи[5].
Отголоски полемики вокруг традиционной иконографии образа в XX веке лишь подтверждают актуальность интерпретации иконы на уровне архетипических различений.
Журнал «Начало» №10, 2001 г.
[1] Композиционная организация изображения — будь то знак или символ, абстрактная или предметная форма, — подразумевает символически-значимую пространственную структуру, включающею данное изображение в широкий символический контекст. Композиция устанавливает «место» изолированного знака или символа в целостной «картине мира». Так отпечаток руки как таковой есть элементарный знак (например, знак причастности, владения), в то же время изображение руки, «простертой вдаль», предполагает композиционно организованный образ, устанавливающий отношения центра и периферии, человеческого и человеку внеположенного и т.п.
[2] Применительно к искусству кватроченто композиционная формула предстояния описана и чутко интерпретирована И.Е. Даниловой. Ее смысловые интенции в контексте западной христианской традиции автор суммирует как образ «явления божества». (См. И.Е. Данилова О композиционных формулах в искусстве кватроченто — «Искусство Средних веков и Возрождения » (сборник статей) М., 1984 ). Удивительно, что Данилова не замечает универсальную значимость композиционной структуры, описанной ею на исторически-локальном материале. Образ предстояния, как кажется, адекватнее выражает типологическое единство исторически-сквозного иконографического ряда.
[3] Напомним, что в символических оппозициях архаического изображения динамика и статика противостоят друг другу как профанная экспрессия и священная неподвижность. Профанные персонажи, представители хаоса: враги, пленники, рабы, слуги, танцовщицы, скот выпадают из регламентации канона. На фоне условных священных изображений персонажи профанного мира порою поразительно-характерны, даны в ракурсах, непринужденно-экспрессивны.
[4] По выражению Л.А. Успенского, здесь «выражается то, что невыразимо, изображается то, что неизобразимо», и далее: «характерной чертой православной иконы является отсутствие возглавления группы апостолов… Место во главе апостольского круга остается пустым и непосредственно композиционно связано с символическим небом, т.е. с горним миром. Православная икона Пятидесятницы выражает непосредственную связь Церкви с ее троичным первообразом, с одной стороны, и ее соотношение с миром — с другой (космос внизу иконы)». (Л.А. Успенский «Богословие иконы православной церкви» Издательство Западно-европейского экзархата Московского патриархата, 1989, с. 460—461).
[5] Инок Григорий (Круг) «Мысли об иконе» М. 1997, с. 111.