История церковнославянского языка в России
Рецензия на книгу А.Г.Кравецкий, А.А.Плетнева История церковнославянского языка в России (конец ХIХ—ХХв.) — М.: Яз. рус. культуры, 2001.
Московские филологи Александр Кравецкий и Александра Плетнева выпустили работу «История церковнославянского языка в России (конец ХIХ—ХХ в.)». Свою тему они сформулировали четко: их интересует церковнославянский язык как язык богослужебный, т.е. как язык культа. (С.13) Перед нами хорошо сформулированная задача сугубо филологического исследования. Но даже обойдясь малым, фиксируя внимание на филологической стороне этого вопроса, авторы смогли взглянуть по-новому на некоторые, казалось бы, хорошо изученные проблемы.
В первой части книги, рассматривающей ситуацию с церковнославянским языком в дореволюционной России, предложена очень интересная концепция: авторы видят церковнославянский язык не только в качестве языка литургики, но и как язык сообщества. «Сфера употребления возникшего в XVIII веке нового литературного языка вплоть до 20-х годов XX века (!) была ограниченной. Владение русским литературным языком не выходило за пределы образованной части общества» (С.25) (жирный шрифт здесь и далее наш — С.В.).
Авторы дают обзор исследований отечественных этнографов по этому вопросу и заключают: «приведенный материал однозначно свидетельствует о том, что языком, которому учили крестьянских детей, был церковнославянский» (С.26).
Итогом этого являлась языковая дистанция между разными социальными группами в обществе. Это были разные языковые среды, с разным кругом чтения, с разным модусом восприятия языка богослужения, с разными представлениями о языковой норме. «Таким образом, — делают концептуальный вывод авторы, — противопоставление церковнославянского и русского литературного языка оказалось втянутым в оппозицию элитарная культура <=> народная культура и даже просвещение <=> невежество. Ориентированная на церковнославянский язык система обучения ассоциировалась с народным суеверием. Многочисленные проекты народного просвещения народа предполагали ломку традиционной системы образования.»(С.34)
«Иллюстрацией взаимоотношений элитарной и народной культуры… являются результаты произведенной в 1897 г. всеобщей переписи населения. Несмотря на то, что среди вопросов, входящих в переписной лист, был вопрос о грамотности, ситуация, когда информант умел читать только по-славянски, организаторами переписи не была предусмотрена …» (С.39). «… Крестьянин, который умел читать по-славянски, но не читал гражданских книг, мог восприниматься как неграмотный. Любопытно, что такое отношение к народному типу образования разделяли и филологи-слависты.» (С. 37)
Вполне логичен вывод авторов, что «сказанное выше позволяет утверждать, что данные переписи 1897 г. не содержат достоверной информации об уровне грамотности жителей Российской империи в конце XIX в. Программа переписи была ориентирована на государственный язык и не предусматривала возможности параллельного существования церковнославянской грамотности…» (С.40)
Значение сказанного авторами гораздо легче недооценить, чем переоценить. По сути, они сказали о наличии жесткой обструкции церковнославянского языка в сфере публичного пространства российской общественности в поздние годы империи. Причем эта обструкция шла не только от светских людей, но и от представителей Церкви. К сожалению, в этом месте их позиция слабо аргументирована, но методологически они совершенно правы: в XIX веке на смену сословному обществу, чьим нормативным языком и был церковнославянский, зарождается гражданское общество, нуждающееся в своем нормативном языке: им стал русский литературный язык. Новое общество имело своих идеологов, свою элиту — людей от литературы. И формировалась эта литературная элита из дворянской элиты, культивировавшей литературный язык как язык общения, и из вчерашних выпускников семинарий, осознанно дистанцировавшихся от своей среды. Они, как всякие маргиналы, входившие в новое для них сообщество, отметали весь прежний социокультурный опыт.
Вполне убедительно заключение авторов по этому разделу: «Если вопрос о степени владения церковнославянским языком в средневековой Руси обсуждается достаточно давно, то для России XVIII — нач. XX века этот вопрос так и не был поставлен. Материал показывает, что существенная часть населения страны, в первую очередь крестьяне, могли читать церковнославянские тексты, но не владели русским литературным языком. Уровень церковнославянской грамотности в процентном отношении был более высоким, чем уровень русской грамотности. Однако в господствующей культурной парадигме умение читать по-славянски рассматривалось не как элемент образованности, а как часть «нецивилизованной» «народной» культуры. … Для носителей традиционной культуры богослужебные тексты были, вероятно, более понятными, чем произведения русской классической литературы.»(С.41)
Столь обширные цитаты приводятся рецензентом по причине крайней значимости и новизны этого материала. Новым является сам подход: рассмотрение языка литургии как предмета этнографии. Казалось бы этот подход должен быть распространен на весь последующий материал, но авторы предпочли поступить иначе.
Они предложили проанализировать дискуссию о богослужебном языке в конце ХIХ — начале ХХ века. Ход сам по себе совершенно правильный, ибо необходимо указать на то, как осмыслялась текущая ситуация современниками. Иначе говоря, сколь адекватны были современники текущей ситуации. Но обзор этой дискуссии мало способствует пониманию того, что случилось в20-е гг. ХХ века.
Церковнославянский язык в 20-е гг. становится только языком богослужения и сама Церковь, если опираться на представленный в книге материал, рассматривала это как норму, не подвергая сложившееся положение дел сомнению и вопрошанию. Очевидно, что такая позиция была продиктована задачей самосохранения Церкви, оказавшейся в весьма агрессивной для нее среде. И уже в силу этого Церковь не могла решать серьезных вопросов, вести дискуссию по фундаментальным для нее проблемам: что такое церковная служба сегодня, для кого она предназначена, как пастырю быть услышанным паствой. Это — слишком прямые вопросы, чтобы на них прямо отвечать, оказавшись в экстремальной ситуации. Русская Православная Церковь 20—30-х гг. закрыла глаза на все эти вопросы, минимизировав для себя задачу: главное — сохранить корпус священников и служить литургию. При этом не ставился вопрос о том, как строить отношения с теми, кто теперь приходит в Церковь.
Для Православной Церкви очень быстро стало очевидно, что не надо рассматривать своих современников как паству, ибо это иноязычная паства — граждане Советского Союза — и у них иной пастырь, с которым очень опасно конкурировать. Поэтому главной задачей Церкви в этот период стала не пастырская работа, а отправление службы, поэтому и церковнославянский язык — это только язык культа. Как видно по прочтению разбираемой книги, эта ситуация не подвергалась сомнению и обсуждению, ибо никаких следов колебания или поиска чего-то иного не сохранилось, а значит, у патриархии было осознание секулярности нормы социальной жизни. Православная Церковь первой согласилась с тем, что культура современного ей общества секулярна, и поэтому самой Церкви нужен особый, отгораживающий ее от доминирующих отношений язык — «ненормальный» язык. Этим языком будет владеть только клир, ибо первостепенная задача — сохранение клира в принципиально новой культурно-языковой ситуации.
Далее авторы пишут, что «в силу внешних обстоятельств церковная культура <послевоенного периода> была замкнутой в себе и социально не престижной» (С.242). Однако материал, представленный в книге, позволяет предположить, что не только внешние обстоятельства сделали церковную культуру замкнутой и социально не престижной. Буквально на той же странице они указывают, что в самиздате почти с самого начала его возникновения тема Церкви стала обсуждаться. «Включение литургических проблем в сферу интересов самиздатовской культуры связано с именем свящ. Сергия Желудкова. … Он был инициатором ряда эпистолярных дискуссий. Одним из текстов, вызвавших заметный отклик, стали его «Литургические заметки». … По сравнению с дискуссиями начала века в «Литургических заметках» нет ничего нового. Новой является не идея автора, а та аудитория, к которой обращена эта книга.» (С.243).
Это очень важное замечание. Священник Сергий Желудков понял, что послевоенный священник остался без паствы и пережил ее отсутствие как актуальную для Церкви проблему. Он понял, что Церковь, ввиду того что ее языковое пространство теперь совпадает с институциональным, стала заканчиваться на священнике, и поэтому паства оказалась вне Церкви как социального института. Однако проблема, поднятая этим священником, не повлияла на позицию епископата. Патриархия видела своей задачей исправление и переиздание богослужебных книг, т.е. того, что в первую очередь необходимо священнику для совершения службы.
Говоря о церковнославянском языке послевоенного периода, авторы книги приходят к чересчур скоропалительному выводу о том, что тогда «перед издателями и редакторами богослужебных книг стоял вопрос о преемственности по отношению к работавшим в начале века . . . организациям, занимавшимся вопросами богослужебного языка и текста … Наиболее крупным из осуществленных в эти годы издательских проектов стала подготовка круга Служебных Миней . . .»(С.273—274)
Как понять позицию Церкви по поводу своей аудитории, церковнославянского языка и новой социокультурной ситуации? Авторы не отвечают на этот вопрос. Вместо этого они, как профессиональные филологи, начинают дотошно анализировать книжную правку «эпохи Издательского отдела Московской патриархии». Возможно, это и стоит делать филологу при разговоре о церковнославянском языке, однако, если взглянуть в начало данной книги, то нельзя не увидеть разницы: материал первой главы намного значимее и интереснее материала последней.
Финал разбираемой работы откровенно «провисает»: авторам явно не хватает методологической перспективы, и они скрывают отсутствие концептуального вывода в своей книге громоздким приложением на 100 страниц.
Однако, повторяем, материал, представленный в работе, и особенно в 1 и 2 главах, столь хорош, что позволяет предположить следующую концептуальную перспективу этой темы. Взгляд на церковнославянский язык рубежа ХIХ—ХХ вв. как на предмет этнографии вполне логично можно было развить, взглянув на ситуацию с церковнославянским языком послевоенного периода как на предмет социологии.
Что произошло в эпоху культурной революции, когда священник перестал быть пастырем? Священник стал профессионалом, точнее, он стал восприниматься самой Церковью как профессиональная фигура, и поэтому его нужно обеспечить профессиональным языком. Церковнославянский язык выступил в такой культурно-языковой ситуации не просто как язык традиции, но и как язык профессиональной корпорации, как язык, на котором священник должен осуществлять свою профессиональную деятельность — служить литургию. Поэтому и Патриархия видела свою задачу прежде всего в том, чтобы дать ему книги, по которым он будет служить вышеупомянутую литургию. Это уже секулярный подход к священнику, взгляд на него как на профессионала, а не как на пастыря. И, когда выясняется, что паства этим языком не владеет, когда выясняется, что это уже иная паства, то задача священника состоит только в том, чтобы честно делать свою работу, а задача Церкви — обеспечить его всем необходимым, в первую очередь богослужебными книгами. Конечно, Патриархия в определенном смысле не ошиблась, рассматривая священника только как профессионала. Этим руководство Церкви показало себя адекватным новому индустриальному обществу. Но открытым остался вопрос: как язык культа сделать языком культуры и кто может выступить здесь миссионером? Показательно, что книгу «История церковнославянского языка в России (конец ХIХ—ХХ в.)», первую книгу по этому периоду, написали миряне-филологи, а не представители клира.
Журнал «Начало» №12, 2002 г.