Логика Гегеля и проблема предела экзистенции
От редакции
В последующей статье речь пойдет о философии Гегеля. И, наверное, напрашивается вопрос, в чем состоит сегодня необходимость вновь обращаться к гегелевской теме в богословском журнале, постоянно заявляющем своими публикациями о собственной принадлежности к жизненному миру православной церкви. Отвечая на него, следует заметить, что Гегель — последний великий философ новоевропейской эпохи. Имена последующих мыслителей, сколь бы значительны они ни были, только знаменуют собой ее закат. В Гегеле законсервировалась вершина философской мысли. И оттого каждый мыслящий или стремящийся мыслить сегодня так или иначе должен обращаться именно к Гегелю и в той или иной степени оказываться гегельянцем. Хуже, если гегельянцем он становится бессознательно, как, например, Владимир Соловьев, приступивший к критике новоевропейской философии, и гегелевской системы в том числе, в пределах классической ненелевской же триады. В итоге великий мыслитель торжествовал над самим собой, точнее, над неверно понятой собственной системой или над самим же Вл. Соловьевым. Лучше, если философ сознательно фиксирует присутствующие в собственной мысли гегелевские ходы, как это делает, например, Александр Кокжев или наш отечественный автор Иван Ильин в своей книге «Учение Гегеля о конкретности Бога и человека».
Так или иначе, выход за пределы гегелевской мысли до чрезвычайности непрост, и часто попытки осуществить его заканчиваются лишь терминологическими расхождениями с Гегелем. По настоящему, решение проблемы лежит сегодня там, где неотменимое и верно схваченное Гегелем содержание мысли соприкасается с духом церкви и высветляется им. Тогда гегелевский имманентизм из универсального принципа построения философской системы, претендующей на включенность в неё истины как таковой, начинает играть роль способа, коим фиксируется предстояние человека Истине, его отношение к ней. В этом направлении, как нам кажется, и движется мысль авторов помещенных ниже статей, Т.А. Туровцева и О.И. Ласточкина. Ими оказываются непотерянными как достижения гегелевской мысли, так и те перспективы, в которых последние приобретают свой новый интеллектуальный и духовный смысл, открывая пути иной логике, нежели гегелевская.
Т.А. Туровцев
ЛОГИКА ГЕГЕЛЯ И ПРОБЛЕМА ПРЕДЕЛА ЭКЗИСТЕНЦИИ
Понятие предела актуально для нас в том смысле, что оно является «стартовой площадкой» к следующему шагу – в беспредельное и безмерное. Необходимо воссоздать логику предела, что обнажит горизонты современной мысли, по существу являющейся алогичной. Алогичность — и потому мифологичность — есть как раз реальное состояние сегодняшнего сознания. В противном случае, как возможна была бы жизнь в актуально бесконечном (равно беспредельном) космосе. А в своей книге «Чайка Джонатан Ливингстон», «библии» для оккультного сознания, Ричард Бах прямо заявляет, что тело есть мысль и что потому пределов нет. Подобные мифологемы, в основе которых лежит подлинность беспредельного как своего рода последнего основания бытия, по существу закрывают от человека непосредственный реальный предел его собственной жизни. Моя конкретная смерть перестает быть актуальной — то ли вследствие идеи бесконечности научного прогресса, то ли вследствие представления о реинкарнации.
Однако установление (и только лишь) жестких границ само по себе еще не разрешает напряженную дихотомию жизни-смерти, и здесь необходимо построение логики, которая смогла бы установить необходимые смысловые разграничения. Всякая логика есть принцип упорядочивающий и организующий, и потому построение логики предела есть начало конструктивное и космичное. Способность такого построения позволяет философии указать и свидетельствовать о Сверхкосмичном Логосе.
К слову «предел» если и можно приписать что-нибудь устоявшееся, так это его расплывчатость, терминологическую неясность.
Это слово необыкновенно затерто в обыденной речи, в которой его смысловая нагруженность зависит преимущественно от эмоциональных оттенков. Впрочем, говорить о совершенной необязательности данного словоупотребления также нельзя, поскольку некая стойкая уверенность в понимании того, что под ним подразумевалось, все же есть. Это мимолетное, но неотъемлемое понимание слова позволяет широко пользоваться им как в устной, так и в письменной речи. В строго смысловых текстах тоже встречается некоторая понятийная непроговоренность, непродуманность понятия предела. И это, надо полагать, не вследствие логической безответственности авторов, а скорее внутренней стойкой уверенности во взаимном понимании встречающихся сторон. Как и предел, немало и других понятий, которые значительно варьируют свой смысл, притом в силу сознательного действия мыслящего. Никого не удивляет разнообразие значений, выявляемых в словах «сущность», «бытие», «сущее», «дух» и др., тем не менее, с «пределом» ситуация иная, ибо вышеприведенному ряду понятий сопутствует осторожность, их употребление обрамляется основательным пояснением, раскрытием содержания.
Понятие предела нельзя назвать нефилософичным, ведь оно растворено в таких насыщенных смысловых реалиях, как истина или жизнь. Немаловажным и даже определяющим для наших рассуждений является то, что исследуемое слово можно растворить практически в любом «сугубо» философском понятии. Это и отразилось на том, что употребление собственно «предела», в отличие от, например, «логоса», не столь полновесно, и я бы сказал, вычеркивая нравственный подтекст, легкомысленно. Повторюсь, являясь своего рода формой для внутреннего содержания других понятий, сам предел остается как бы «за скобкой»; соседствуя с более значительными определениями, оттесняется его самостоятельная наличность. Следствием всего вышесказанного, наряду с подспудной уверенностью в том, что как будто бы знаем, о чем идет речь, мы имеем вполне четкую гомогенность понятия, основательную неразличенность понятия предела. Однако уточнение смысла представляется важнейшим при употреблении понятия, особенно в разных областях знания. Решающее значение это приобретает при столкновении богословия и философии в мире новоевропейских смыслов. Всю полноту непроясненности статуса предела выразила собой философия Гегеля, она завершила устойчивость сложившегося положения.
В своих «Лекциях по истории философии» Гегель осуществляет разграничение философии от других наук и мировоззренческих систем, в том числе религии. При этом он не ставит себе целью «расправиться» с религией как таковой и христианством в частности, но пытается определить ей место сообразно высшему и абсолютному началу, т.е. разуму. Гегель демонстрирует здесь столь частый отказ от знания, которое может быть данным свыше, т.е. откровения. Всякое религиозное он мыслил как плод человеческого разума. С этой позиции за религией признается попытка прозреть сущее, стремление к всеобъемлющему охвату мыслью. Гегель говорит, что «Философия стоит на той же почве, на которой стоит и религия, имеет тот же предмет: всеобщее, в себе и для себя сущий разум»[1]. Поскольку за богословием, по Гегелю, не признается права пользоваться данным свыше откровением, то оно неизбежно попадает в число исключительно разумных «мероприятий» и занимает в иерархии разума место ниже философии. Но что значит ниже? Следует различать, что религии отказано не в прерогативе обладания истиной, она ведь не дана, а в способности ее постигнуть. Такова констатация: богословие попросту ущербно в своей методологии, поскольку «основано на некой предпосылке», а не на «изнутри определяющей себя мысли», «мысли, опирающейся на саму себя»[2]. Слово «методология» употреблено мною с оговоркой, т.к. звучит оно не вполне корректно по отношению к богословскому логосу. Означенная неуместность уже должна настораживать: ведь если некоторое учение расположено в оперативном пространстве чистого мышления, то как последовательное учение вне метода оно неосуществимо. Коль скоро богословие ущербно, значит, не может претендовать на истинное знание, которое в данном случае необходимо понимать как завершенное, высказанное до конца во всей полноте. Завершенное не столько как окончательно целеположенное, сколько как вбирающее целиком, т.е. в самой постановке вопроса. Истинное, иначе говоря, как предел возможности мышления, столь безгранично, сколь безгранична мысль в рамках заданного метода. Бесспорно, что Гегель признавал философию правой в претензии на истинное, ей отдается приоритет в достижении смысловых пределов, в способности предельно цело понять сущее. На некоторое время отступим от Гегеля, чтобы остановиться на чистом понятии предела.
Как следует понимать фразу: метод имеет свои смысловые пределы? На лицо двусмысленность утверждения: метод и предел предполагают ограничение, эпитет же «смысловой» явно не позволяет нащупать границу. При слове «предел», нечто проясняется, а «смысловом» обедняется. Где же тогда названные пределы? Есть у предела место? Если припишем ему пространственные мерки, зададим границы, какую-то крайнюю степень, и тем самым испытаем понятие предела. Однако только по видимости, ибо испытанность, конечно, фрагментарная, неполная в силу ограниченности присвоенного предиката. Как тогда быть с временным пределом? Приплюсовать к пространственному? Но тогда мы встанем на бесперспективный путь арифметика: еще, еще и еще…
Философ же наверняка возразит, что он навеки осужден не пойти, подобно Сизифу, до вершины горы, только в данном случае гора будет непрестанно расти, ибо всегда можно прибавить нечто еще. Нельзя также в целях достижения искомого понятия предела к пространственному, временному, какому-либо еще значению присовокупить смысловой, так как последний попросту выпадает из приведенного семантического ряда. Но если в самом слове заложены лимитирующие черты, если преследуется нечто максимально возможное, не переходящее определенной границы, то кажется резонно возобновить вопрос: где его место? Или такая постановка невозможна и мы повсюду употребляем «голое» понятие предела, в сущности никаким образом не осязаемое, иначе говоря, понятийно нераскрываемое. Правомерно ли тогда — в строгом смысле — использование этого слова?
Но расставаться с ним как минимум жалко, что-то все-таки улавливается в мысли. Не будем блуждать вокруг, попробуем вторгнуться в сами «пределы предела». Для начала мысль в состоянии развести предел как модус математический и философский.
Математическое понятие предела — это постоянная величина, данная в бесконечности, к которой неограниченно приближается переменная, причем разность между ними стремится к нулю. Нет надобности анализировать данность в бесконечности, это уведет в сторону и не приблизит к существу дела. Интерес вызывает данность сама по себе. Она предполагает присутствие предела, исходную его наличность. Достижимость предела — это иной вопрос, причем самой методологией его достижение и не требуется, что очевидно ввиду данности его в бесконечности, неограниченном к нему приближении. Такого рода наличие ставит стремление к нему во внешнее положение, члены последовательности движения к пределу существуют для него и в нем, но в нем самом не нуждаются, ибо имеют себя вне и помимо него. Овнешненность есть специфика членов ряда, составляющих предел. Он не удерживает их внутри себя, предельность выражается как угодно: линейно, плоскостно, но сам предел всегда отодвинется, дабы, как ни странно, не быть исчерпанным. Он потому и предстает, например, в абстрактно-линейном виде, поскольку в телесной форме (геометрической) не существует в пространственной бесконечности. Подобная абстракция как раз удерживает «вещь», «объект» в противовес его стремлению к выпадению во внешнее, по отношению к последовательности членов ряда.
В философии предел также в некотором смысле дан. Будучи у Хайдеггера «нацеленностью на целое и предельнейшее», он в позиции «предельнейшего» еще не вполне различим с математическим, но в позиции «целого» (как некое довершение «предельнейшего») приобретает совсем иные смыслы. Поскольку данность тут получает вид «нацеленности», то вроде бы речь тоже не идет о достижимости самого предела. В том-то и дело, что данность предела здесь подразумевает наличность такого рода, в котором (в отличие от исходного математического безусловного допущения) как бы нет уверенности. Известно, что «где-то» он есть, «как-то» он дан, но при этом умозрительно не ощутим, графически не обозначаем. Какова же тогда его природа? Дело в том, что именно наделение предела статусом смысла разводит его философский и математический модусы, что переиначивает саму его данность. Он уже больше не отодвигается и не отдаляется. Он исчезает, но исчезает именно как данность. Смысловой предел как определенно ощущаемая утрата есть утрата чего-то лежащего впереди, объектно. Предел здесь погружается в смысловое пространство. Подступая к понятию предела, философия не имеет его перед собой, впереди лежащим. Поскольку же подступает в мысли, что означает содержание в себе «цело и предельно» растворенным, то само содержание оказывается не данным, а заданным. Предел, таким образом, философией задается, не исходно дан, как в математике, а имманентно задан. Попытка задать его объектно, вывести из себя есть освобождение от смысла, своего рода «обессмысливание» философии, нивелирование ее содержания.
Теперь зададимся вопросом, имеет ли богословие «свои» пределы? Как пользоваться одним языком с очевидно разными дискурсивными областями? Богословие сразу утверждает наличие собственных пределов. Они именно «свои», т.е. таковые не внутри общего понятия, а свои, и если в чем-то сопоставимы с другими знаниями, то весьма условно. Они скорее объемлют другие, нежели выстраиваются с ними в один смысловой ряд. Не имея ни малейшего желания не только отождествлять, но и сблизить эти предметы, все же позволим себе отметить некоторую общность математического предела и богословского. Делаем это не с целью прояснить различие (это было бы лишним трудом), а с намерением проследить заблуждение, приведшее к ошибке не только Гегеля. Богословие, несомненно, обнаруживает присущие ему пределы, хотя в его сфере слово получает иное значение. Предел заложен Богом, он и есть в Боге, в Нем дан. Подобно математике, богословие знает недостижимость своего Предела (непостижимость тоже, но последнее, ввиду связи с интеллектуальной и созерцательной мистикой, чуждо математике) — «беспредельность предела» по Николаю Кузанскому. При этом данность предела в богословии в известном смысле условна ввиду своей трансцендентности. И тут же обнаруживается несовпадение с философией, где предел задан интенционально, где направление к пределу осуществляется как бы «вовнутрь человека». Бог — прост, мир — сложен. Не то чтобы богословие не говорило о мире — это область и его, и философии — но если начать философствовать о Боге в соответствии с положенным в мысли пределом, Бог неизбежно усложняется. Усложнение, внедрение в сложенные части предполагает проникновение за пределы человеческого, что недопустимо в отношении Господа Бога. Предельная простота Бога является трансцендентной сложному. И подобное утверждение экзистенциально возможно лишь в отношении к данному, поскольку заданность внутри себя не в состоянии увидеть что-либо снаружи, вне. Этой-то трансцендентной простоты не знает Гегель и отвергает ее возможность: «…эта единая истина не есть лишь простая, пустая мысль, а представляет собой мысль, определенную в себе»[3]. Цитата приводится не для того, чтобы «отвергнуть» философию Гегеля, ибо после того как она состоялась, всякий приступающий к мысли не может не ощущать ее присутствие в нас мыслящих. В противном случае его собственные попытки либо недобросовестны, либо несостоятельны.
Таким образом, и мысль Гегеля, как подлинного философа, формируется в перспективе заданности предела. Поскольку существенное и решающее значение в его системе имеет категория становления (которое беспрерывно в себе, поскольку содержит момент развития), то и само мышление в названной перспективе обнаруживает свою беспрерывность. Коль скоро гегелевский дух имеет себя и исходно, и в качестве цели, т.е. стремится к себе в развернутом виде, то движение это или не начинается (т.е. становление не является продуктивным[4]), или, как было сказано, непрерывно. Безостановочность обусловливается двумя неразрывно связанными моментами этого процесса. Целе- положенность духа следует понимать как трансцендирование, выведение наружу, но при этом удерживаемое имманентным присутствием источника трансцендирования. Последний тем самым задает себе и центробежную, и центростремительную силы. Таков существенный признак самосохранности идеи: она не падает в безмерное и не коснеет в параличе. Дух осуществляется и раскрывается в действительности. Он есть всяческая полнота, осуществляющаяся трансцендирова- нием внутри имманентного, что определяет всегдаприсутствие, наличие самораскрывающейся идеи. В ситуации, когда абсолютная идея в мысли разворачивает саму себя, она не может выйти из себя, ибо нет ничего большего по отношению к ней. Это означает, что сама идея есть свой собственный предел. Идея содержит его заданным по отношению к мысли таким образом, что она погружается в себя, следуя за собой, тем самым разворачивается и самораскрывается. Положить в мысли наличие для нее трансцендентного одновременно полагает данность для нее предела. Следовательно, Гегель, не принимая трансцендентного миру Бога, дабы схватить, вместить весь мир в мысль неизбежно «сделал» абсолютную идею имманентной себе. Поскольку нет большего, высшего, нежели абсолютная идея, т.е. нет трансцендентного ей и она сама есть свой предел, то он предстает именно в заданном виде. Если предположить гипотетически данность предела, то он окажется как бы точечным, что сделает невозможным движение мысли. Теперь же, в силу заданности, принцип поиска пределов мысли, ее деятельности в раскрытии идеи предстает как самоуглубление. Читаем у Гегеля: «Эта деятельность формирует дальше то, что уже было сформировано раньше, сообщает ему больше определений, делает его определенней внутри себя, развитее и глубже»[5].
Если присутствие для мысли трансцендентного ей означает наличие такого предела, который положен не ею и не в ней, если он, как было сказано, исходно дан, то положенность предела в себе позволяет мысли углубляться в себя, непрерывно конструировать эти положенные пределы у себя: «Идея есть центр, который вместе с тем является и периферией; она есть источник света, который, как бы он ни распространялся, все же не выходит за свои пределы, а остается наличным и имманентным внутри себя»[6]. Итак, идея, дух сам полагает свои пределы. Следует разъяснить, что это означает, поскольку никакой очевидности здесь нет, и можно ли отождествить «полагание» пределов с их наличием, т.е. можем ли мы равнозначно подразумевать, что дух «имеет» пределы? Представляется, что «иметь» означает ставшесть, некую совершенность, достижение конкретности. Конкретность же необходимое условие философии Гегеля, ее образующий момент, но в своем достигнутом состоянии ставшесть изживает развитие и, в свою очередь, развитие конкретного, что опять же не отвечает главным условиям гегелевской мысли. Имеет предел математика, не в смысле достигнутости, ставшести, а в смысле исходной наличности как необходимой части всего ее аппарата. Потому дух все же полагает свои пределы, и полагание здесь действие сопутствующее развитию, благодаря чему дух предвосхищает, предполагает самое себя. Полагание оказывается условием, обеспечивающим самореализацию, самораскрытие в этом неразрывном процессе возврата к себе, сворачивания в единство; развитие, устремленное к максимальной «ступенчато»-последовательной конкретизации. Гегель настаивает на понимании развития идеи как развития конкретного в его различенности. Важно отметить, что в таком случае идея конкретна как бы точечно, т.е. в своих поэтапных моментах, «ступенчато». Если помыслить по отношению к идее некий предел как полноту смысла, существующую вне ее, наличествующую саму по себе, отстоящую, то она в модусе предела тут же утрачивает конкретность, ибо познается разумом в непосредственном совершении мысли, как бы «по ходу действия». Согласно Гегелю, дух в своем развитии приходит к себе же, таким образом, полагаемые им пределы действительно свои, они те, которые в нем исходно, которые начинают становится «определеннее» в силу момента опосредования. Конкретность смыслового предела обеспечивается имманентным присутствием духа в себе как развивающейся идеи. Это означает, что духу не требуется ничего внеположенного, он сам и есть свой предел, за него не выходящий, и что духу нельзя приписать утраты предела, если направить взгляд в другую сторону. Дух «не поднимает головы», так как осуществляет движение, смотрясь в самого себя, причем непрерывность движения обуславливается непрерывным смотрением. Как только взгляд теряет себя, дух тут же лишается самополагания, т.е. присутствия себя как предела в условно дискретном процессе, или того, что выше названо процессом «ступенчато»-последовательной конкретизации. Это исключило бы всякую возможность развития конкретного, ибо только наличие себя как исходного позволяет духу быть продуктивным. Итак, смысл обращен на себя и из себя же разворачивается, следовательно, не имеет выхода, прорыва вовне, ибо только в себе черпает деятельную потенцию, иначе говоря, для-себя-бытие смотрится в в-себе-бытие, чем обуславливается известная безостановочность в своем вхождении в себя, в своем самоуглублении и становлении. Собственно говоря, последнее заключает в себе, сосредотачивает тот тотальный процесс, который осуществляется духом. Само по себе, в чистом виде становление ничем не чревато, точнее, не чревато иным себе, своему содержанию, так как оно не определено и, следовательно, не видит перед собой ничего иного. Определение происходит по мере своего движения, по своей собственной мере. Несомое собою определение в целях постижения идеи движение имеет в себе. Определение же в таком случае может оказаться любым. Это не будет означать, что открываемые или обнаруживаемые в процессе становления смыслы внутренне необязательны, правильнее будет сказать, что они обязательны, но они таковы лишь постольку, поскольку уже совершились, в силу своей обнаруженной наличности. Тем самым становление самое по себе не конструирует, но мысль обнаруживает себя как бы свидетелем, своего рода комментатором. Дух объективно созидает вне меня, я могу лишь понимать, идти вслед. Сознание словно припаздывает за истиной, оно сохраняет свою причастность ей, исследует ее, но истина, согласно заданности своих пределов, отступает все дальше и дальше, создавая непрерывность становления.
Иное становлению есть остановка. Помыслить остановку или исключительную непременность только становления не означает некоего волюнтаризма нашей мысли. Остановка в мышлении предела не подразумевает отказ от мысли по лености или чему другому. Остановка определяется не нашим произвольным желанием, но перемещением предела в иной, а именно, установленный статус. Следовательно, ситуация данности предела формирует другое состояние мысли — она получает возможность остановиться, «передохнуть», посмотреть на себя со стороны. Что приобретает мысль, зная, что предел дан? Как она может состояться, когда нечто предельно мыслимое как будто отменяется за ненадобностью (т.е. уже есть)? Ведь эта своего рода непозволительность мышлению схватывать сущее в пределе должна означать попросту паралич всякого философствования. Впрочем, мы не можем усмотреть подобного даже в перспективе, ибо данность предела для мысли означает данность чего-то такого, что не есть мысль, и в таком случае не может быть промыслено до конца. Предел как данность должен пониматься не в качестве чего-то наглядно наличного, и он также не может принять знакового вида подобно математическому пределу, но его содержание нам раскрывается из области трансцендентного. Таким образом, этот предел хоть и будет в некотором смысле определен, но он не получает при этом некие определенные границы, он остается мыслимым пределом, не могущим быть исчерпанным. Предел, носящий трансцендентный статус, таков, что принципиально может быть увиден, будучи данным, с любой «глубины» смысла. Это становится возможным в результате отказа видеть достижимость пределов только в становлении. Подобное решение отнюдь не отвергает какого-либо становления мысли в себе, углубленной проработки смысловых структур, оно предполагает напряженное, возможно перемежающееся совмещение в мысли трансцендентной данности предела-истины и его заданности, т.е. перемежение богословской и философской мысли. Такая данность не лишит мысль ни движения, ибо существует дистанция, ни перспективы, несмотря на непреодолимость этой дистанции, ибо, в силу того что полнота, плерома «обитает» в истине-пределе, мысль никогда не станет самодостаточной и самообеспеченной. Движение мысли в сторону подобного предела делает ее не глубже, но тоньше (не проще!). Строго говоря, именно тоньше становится богословская мысль, приближаясь к Богу.
Чтобы не быть заподозренным в необоснованности столь тесного совмещения понятий истины и предела (в контексте Гегеля) до их по сути отождествления, сошлюсь прямо на самого Гегеля: «идея есть, следовательно, истина, и единственно лишь она есть истина»[7]. Поскольку же идея сама полагает свои пределы (как и «центр», и «периферия»), то этот взаимозаменяемый ход относительно предела и истины вполне уместен и обоснованно мной используется. Движущаяся в русле заданности истина все же остается сокрытой, не явленной, ускользающей, причем характер ускользания соответствует характеру движения. Всматриваясь, можно обнаружить всю неизбывность, кроющуюся в тенденции к закруглению смысла. Несмотря на слова Гегеля, о том что «в царстве духа… начало и конец совпадают»[8], констатацию этой тенденции, именно она оказывается по существу неопределенной. Сокрытость истины связана с тем, что и при перманентном присутствии духа она как бы «тонет», теряя очертания ввиду безостановочного углубления. Это нельзя рассматривать как упрек философской мысли в ущербности, или ее недосмотр, напротив, глубина есть величественный удел философии, тогда как, в соответствии со сказанным ранее, богословская мысль призвана становиться тоньше. Необходимо заметить, что подлинная глубина и тонкость мысли не могут оказаться полярными, одновременное движение не является противонаправленным. Поиск пределов всегда остается насущным — как данных, так и заданных, — и его реальная перспектива только усложняется в случае причастности глубокого тонкому. Если неопределенность начала и конца сокрывает истину, то их проявленность как таковых определивает ее в силу непосредственной наличности начала и конца. Постулирование их совпадения переводит истину-предел из модуса всегдаприсутствия в некое вездеприсутствие, и он, тем самым, в своем развитии движется из «вечной середины».
Несмотря на то что Гегель недвусмысленно настаивает на кругообороте духа, прямо говорит о ряде возвращающихся процессов, находясь внутри, круг не увидеть. Круг может быть зафиксирован только при наличии дистанции по отношению к нему, что означает быть понятым, увиденным как нечто завершенное. Если Я-мыслящий целиком включен в мысль, следующую за идеей, отвлечься, дистанцироваться от нее не удастся. Не потому что невозможно помыслить или предположить, пусть без как будто определенных в себе оснований, нечто превышающее или находящееся за пределами идеи, но потому — что отсутствует соответствующая посылка, определяющая ее возможность, ибо мысль, находящаяся внутри самораскрывающейся идеи, не может ее исчерпать. У Гегеля нет безусловной заявки на своего рода вечность идеи, подобное утверждение опять-таки предполагает наличие дистанции: «я увидел, что ты такая». Здесь либо «я» получил возможность посмотреть с некой гипотетической стороны, либо «мне» кто-то другой сказал, но в условиях гегелевской тотальной рефлексии оба варианта равно исключаются. Разум сопутствует идее, он не превышает ее, но постольку, поскольку он существует и действует, он распознает ее, и в этом отношении он как бы зависим от нее. Нельзя сказать, что дух имеет самостоятельное бытие, могущее осуществиться, определиться вне разума, но разум, поскольку существует, обнаруживает дух. Их взаимоотношения можно уподобить плаценте и самому младенцу: плацента невозможна без эмбриона, но и зародыш питается, крепнет, вырастает, готовится к жизни исключительно при ее посредстве. Тем не менее, рождаясь, жизнь ребенка уже не требует обязательного рождения плаценты. Именно потому разум не может исчерпать, преодолеть развивающуюся идею, что он лишь последует ему. Как уже было показано, их взаимное полагание, имение другого в виду зарождает известный процесс, положение которого в пространстве мысли также необходимо уточнить. Это положение обусловлено не самим процессом, а именно местом, «откуда» осуществляется мысль. Вообразив наличие дистанции от мысли к процессу, мы обнаруживаем его непрерывную круговую обращаемость, что является коррелятом невозможности исчерпать, объять идею. Однако воображение само по себе не фиксирует реалии, и потому только реальное, действительное наличие дистанции позволяет нащупать место, занимаемое мыслью, утвердиться на нем. А это, в свою очередь, означает своего рода остановку и стояние, т.е. нечто противоположное безостановочности, иное становлению. Знаменательно то, что «оттуда» на это место можно поместить себя, сохраняя положенную в мысли дистанцию, внутрь идеи, тем самым в процесс, что только и может позволить обнаружить его безостановочность.
В ином случае, т.е. когда дистанции исходно нет и Я-мыслящий первично внутри процесса, искомый характер движения неопределим, так как мысль, пытаясь застать себя ровно в тот момент, когда, обращаясь к себе, предстает на деле в предельно свернутом виде, точечно. Реальное заставание происходит в обращенности к идее, но оно такого рода, что обнаруживает себя, выявляет в ином модусе. В конечном итоге мы подошли к выводу, что само рассматривание второй позиции — попытка застать мыслью процесс изнутри — экзистенциально возможно благодаря дистанцированию одного от другого, благодаря «искуственному» помещению себя вовнутрь. Это, в свою очередь, означает, что обнаружение себя «там» происходит опосредованно через первую позицию, то есть через действительное присутствие дистанции. Коль скоро это так, то мысль, в соответствии с данностью предела-истины, а потому с наличием твердого своего места, может прозревать, пронизывать глубины пределов заданного. Следовательно, в модусе заданности для мысли он может быть мыслим ею в перспективе причастности модусу данному. Чем в реальном состоянии мысли может явиться ее твердое место, на котором происходит проговоренное ранее стояние, не бездеятельное, но с осуществлением уже намеченных «процедур»? Что есть такое место, на котором мысль при данности для нее предела, а значит, и истины, не обездвижена и не заброшена, но все также способна быть, как бы истончаясь по мере бы- тийствующего движения, ввиду непреодолимости трансцендентного? Коль скоро такой мыслью является мысль богословская, то вне всякого сомнения означенным местом для нее становится церковный догмат. Таким образом, приблизиться к истине, избегнув ее ускользания, явить ее несокрытой в той мере, насколько это вообще возможно для прижизненной мысли, можно только остановившись на догматической почве.
Тем самым получается, что и сам Гегель, определивший собственную мысль в качестве круга, так или иначе неосознанно занимает богословскую позицию. Таким образом, в сталкивании философии и богословия нет перспективы, а вот если обозреть с присущих им позиций общий для них предмет, то такой подход будет много более полезен для мысли. Таким общим предметом, безусловно не единственным, но и одним из наиболее актуальных, представляется феномен смерти. Уместность обращения именно к проблеме смерти носит двоякий характер. Первый, собственно общий и для других предметов, выделяется спецификой постановки вопроса философией и богословием. Второй заключается в том, что мы вправе мыслить смерть как предел. Не секрет, и как раз это наиболее понятно, что смерть является пределом всего того, что являет собой настоящая, данная нам жизнь. Это и позволяет отождествлять эти понятия. Но нам важно другое, так как мышление и предел на предыдущих страницах выступали во вполне определенных отношениях, следовательно, важны какие бы то ни были нюансы во взаимопозиции мысли и смерти. Только в досмертном пространстве может осуществляться мысль как таковая, смерть определяет границы мышления как чистой возможности, а потому безгранично важно осмыслить смерть до неизбежной с ней встречи, поскольку граница распространяется и на осмысление самой смерти. За нее мысль также не проникает, строгое мышление кроющихся «там» пространств попросту невозможно. Вне откровения и исходящего из него богословия сознание неизбежно либо мифологизируется, либо срывается в хаотические фантазии. Теперь впору задать вопрос: как тогда мыслит смерть философия? Ведь согласно проясненному ранее положению предела для мысли в качестве заданного, она должна углубляться в существо мыслимого ею, но ведь было сказано, что «за» существом смерти мысль состояться не может. Тем не менее, смерть является для философии отнюдь не праздным вопросом, и их встреча в истории философии как бы то ни было происходит.
Нет нужды отправляться в собственно исторический экскурс и достаточно будет обратиться к проблеме в контексте того же Гегеля. При беглом и, следовательно, поверхностном взгляде может показаться, что смерть философией словно избегается. По Гегелю, разум на своем пути вместе со всем остальным как бы вбирает в себя феномен смерти, рассматривая его как нечто частное по отношению к всеобщему, как один из моментов системы. Разум вбирает смерть, но не так, что он пронизывает ее, прозревая ее существо изнутри. Разум Гегеля продвигается и как бы перешагивает феномен смерти, который становится теперь частью общего пути мысли. Для Гегеля смерть есть предел, но в особом смысле. Смерть такова для непосредственной единичности, конкретной особи, которая вступает в противоречие с всеобщим, каковым является род. «В смерти род показывает себя силой, властвующей над непосредственно единичным».[9] Поглощение большим меньшего есть вбирание мыслью феномена смерти в себя. Никакого отступления перед осмысляемым феноменом в этом нет, напротив, так обнаруживает себя напряженная работа мысли, которая распознает и как «ум старика обращен только к этому всеобщему и к … прошлому» и что «эта мудрость — безжизненная совершенная слитность субъективной деятельности со своим миром», так и «деятельность его физического организма, превратившаяся в привычку… движется к абстрактному отрицанию живой единичности — к смерти».[10] Но в то же время перед фактом смерти мысль оказывается в трудном двусмысленном положении. С одной стороны, ей предзада- но углубление, и она не должна в него провалиться, но по-прежнему полагать истину-предел в себе, с другой стороны, пропасть как раз и разверзается со смертью, как раз почва безнадежно уходит из-под ног. Принципиально важно то, что пропасть актуализируется именно предзаданностью к углублению, в котором мысль не удерживается, не находя продуктивной опоры, а потому обнаруживает тенденцию к срыву в миф или мечту. Только не позволяя себе этого, строгое последовательное «перешагивающее» мышление скажет, что «смерть лишь непосредственной единичности есть рождение духа»[11]. Мышление все же нащупывает некую глубину в смерти, но слабеет, истощается, не находя ничего живоносного для себя. Примечательно то, что нащупывает, но при этом не переступает порога, а обходит, двигаясь как бы по касательной. Причину этого можно сформулировать следующим образом: смерть не впускает в себя мысль тем, что она не обнаруживает в себе никакой глубины. Как неумолимый факт и непреложная предельная данность она сама диктует свои условия, и мысль либо пытается «не заметить» их, либо покоряется им. Принимает их именно богословская мысль, но только чтобы возобладать над ними. Мысль философская, не знающая данности предела, не подчинится его (ее — смерти) требованиям. Она не замечает смерти, поскольку не может помыслить в себе по отношению к себе какие бы то ни было требования, так как необходимая для этого дистанция попросту отсутствует. Мысль в заданном русле сама формирует свои условия, словно пытаясь переиграть, навязывает свои правила. Тем не менее, в этой «слепоте» она осуществляет свое дело, логически удерживая саму себя, обходит смерть, не допуская фантазий и мифологизаторст- ва. Будучи непрерывной, мысль целиком охватывает смерть, не проникая в нее, имеет как бы при себе. Ни в каком из своих моментов она не углубится в смерть, и даже «на выходе», т.е. там, где всеобщее поглотит единичное, мысль не конкретизирует существо смерти, ибо «в смерти индивидуума род приходит поэтому только к такому осуществлению, которое столь же абстрактно, как и единичность того, что только живо, и так же исключает эту единичность, как и сам род в свою очередь оказывается исключенным живой единичностью» [12].
Но в том-то и дело, что только такая мысль, которая имеет своим местом-пределом церковный догмат, способна провести личность человека сквозь смертную тьму, не теряя в человечестве ни момента единичности, ни всеобщности, не жертвуя ни родом, ни индивидом. Прохождение смерти «насквозь», не обходя ее проблемы, есть следствие принятия богословской мыслью реальности смерти. Задавая предел в себе, чистая, или философская, мысль этой реальности не принимает.
Стало быть, с одной стороны, минуя проблему смерти, философ строит свою систему во имя всеобщей жизни мысли, чем утверждает всеобщую сущность человека, мужественно не считаясь с собственной конечностью. Но с другой стороны, это мужество философа не делает его мысль способной разрешить проблему человеческой жизни как таковой, предельную проблему экзистенции. Выход из этой ситуации с необходимостью предполагает обращение к богословию, что является для самого Гегеля делом совершенно невозможным. В соответствии с этим она должна бы проникать в существо смерти, как бы погружаться в него и этим его выявлять, делая понятным по ходу углубления, по своему собственному ходу. Но происходит иначе. Заданность предела делает смерть как бы прозрачной, но не податливой. Согласно своим правилам, философская мысль, словно видя «противоположную сторону» смерти, обходит ее, смыкаясь на «той» стороне. Посредством этого вбирания-обхода смерть включается в мысль, но не как объективно предстоящая проблема, которая разрешается вскрытием ее изнутри, а как момент мысли. Это соответствует истинному положению, ибо нет никакой глубины в смерти. Она, напротив, истончает сущее, и богословская мысль с предельной и определенной позиции догмата становится тоньше, делая смерть проницаемой.
Журнал «Начало» №8, 1999 г.
[1] Гегель Г.В.Ф. Лекции по истории философии. Кн. 1-я, СПб., 1993, с. 118.
[2] Там же, с. 140.
[3] Гегель Г.В.Ф. Указ. соч. Кн. 1-ая, с. 84.
[4] См. на эту тему: Иванов О.Е. Самосознание как основа метафизики. СПб., 1995, с. 181.
[5] Гегель Г.В.Ф. Указ. соч. Кн. 1-ая, с. 90.
[6] Там же, с. 91.
[7] Гегель Г.В.Ф. Указ, соч., кн. 1-ая, с. 85.
[8] Там же, с. 87.
[9] Гегель Г.В.Ф. Энциклопедия философских наук. Т. 1, с. 408.
[10] Там же, т. 3, с. 91—92.
[11] Там же, т. 1, с. 409.
[12] Там же, т. 3, с. 80.