Г.А. Беккер. Miserere

Несколько месяцев назад, посещая знаменитое аббатство Фитеры, просматривая несколько книг в ее заброшенной библиотеке, я обнаружил в одном из ее углов две или три весьма старых музыкальных тетради, покрытых пылью, которые уже почти начали грызть мыши.

Это был Miserere[1].

Я не разбираюсь в музыке, но я так ее люблю, что, даже не понимая ее, я часто беру партитуру оперы и целые часы провожу, листая ее страницы, смотря на группы более или менее близко расположенных нот, штрихи, полукруги, треугольники, ключи, и все это не понимая ни йоты и без всякой пользы.

Следуя моему увлечению, я просмотрел тетради, и первое, что привлекло мое внимание, было то, что, хотя на каждой странице было это латинское слово, столь общее в этих работах, finis, в действительности Miserere не был закончен, так как музыка доходила лишь до 10стиха.

Это было то, что вначале привлекло меня, но затем, когда я углубился в музыкальные страницы, было еще более странно увидеть, что вместо итальянских слов, которые обычно пишут, maestoso, allegro, ritardando, piú vivo, a piacere, были строчки, написанные очень мелким почерком и по-немецки, из которых некоторые служили, чтобы пояснить такие вот сложные вещи: «Трещат, трещат кости и должно казаться, что из их внутренностей исходят крики». Или: «Струны воют без дисгармонии, металл гремит не оглушая, все это звучит, и ничего не смешивается, и все это человечество, которое плачет и стонет». Самая необычная строчка поясняла у последнего стиха Miserere: «Ноты — кости, покрытые плотью; неугасимый свет, небеса и их гармония … сила! Сила и сладость!»

«Вы знаете, что это?», — спросил я у старичка, сопровождавшего меня, когда наполовину закончил перевод этих строк, которые казались мне фразами, написанными сумасшедшим.

Тогда старик исповедал мне эту легенду, которую я вам перескажу.

 

I

Уже много лет назад дождливой и темной ночью к двери монастыря этого аббатства прибыл странник и попросил огня просушить одежду, кусок хлеба утолить голод и приют, чтобы дождаться утра и продолжить с восходом солнца свой путь.

Скромную еду, бедную постель и зажженный огонь предоставил в распоряжение странника брат, которому была адресована просьба и который, когда путник отдохнул, спросил у него о цели его пути и месте, куда он направляется.

— Я — музыкант, — ответил собеседник. Я родился очень далеко отсюда и на родине пользовался одно время большим успехом. В молодости я сделал из своего искусства орудие совращения и зажег им страсти, которые привели меня к преступлению. В старости я хочу повернуть к добру способности, которые использовал во зло, настолько же искупив свою вину, насколько её осознал.

Так как загадочные слова незнакомца казались совсем непонятными брату, в котором начинало пробуждаться любопытство, движимый им, он возобновил расспросы, его собеседник продолжил так:

— Я оплакивал в душе грех, что совершил, но, пытаясь вымолить у Бога милосердие, я не находил слов, чтобы должным образом выразить свое раскаяние, пока однажды мои глаза не остановились на Святом Писании. Я открыл эту книгу, и на одной из страниц нашел огромный вопль настоящей скорби, псалом Давида, который начинается Miserere me, Deus! С того момента, как я прочитал его строфы, моей единственной мыслью было найти настолько великую и высокую музыкальную форму, которой бы хватило, чтобы выразить великий гимн печали Царя-Пророка. Я ее нашел, но если я смогу выразить то, что чувствую в сердце, то, что смутно слышу в голове, я уверен, что сделаю столь великий Miserere, подобного которому люди еще не слышали, настолько пронзительный, что, услышав первый аккорд, архангелы скажут со мной со слезами на глазах «Misericordia», и пребудет она у Господа для его бедного творения.

Путник, дойдя до этого пункта своего рассказа, замолчал на секунду и затем, вздохнув, продолжил его. Брат-послушник, работники монастыря и два или три пастуха фермы аббатства, которые собрались у очага, слушали его в глубоком молчании.

— Пройдя всю Германию, Италию и большую часть этой страны, известной в сфере религиозной музыки, я не услышал Miserere, которым бы мог вдохновиться, ни одного, а слышал я столько, что могу сказать, что слышал все.

— Все? — сказал, прерывая его, один из пастухов. А горный Miserere еще не слышали?

— Горный Miserere! — воскликнул музыкант удивленно. — Что это за Miserere?

— Я же сказал, — пробормотал крестьянин, продолжив с таинственным выражением, — этот Miserere случайно слышат только те, кто, как и я, ходят ночью и днем за стадом через скалы, — это подлинная история, очень старая, но такая же правдивая, как и невероятная.

Дело в том, что в самой пустынной части этих горных цепей, окаймляющих долину, в глубине которой находится аббатство, был много лет назад, да что там много лет, много веков назад знаменитый монастырь. Его, как кажется, построил на свои средства сеньор, обладавший богатствами, и их он должен был передать сыну, но ничего ему не оставил из-за его грехов. Вплоть до этого все было хорошо, но этот сын (который, как станет ясно в дальнейшем, вероятно был от самого Дьявола, если не он сам), зная, что его добро у монахов и что его замок превратился в церковь, собрал нескольких разбойников, товарищей по грешной жизни, с которыми он сблизился, покинув родителей, и ночью в Святой Четверг, когда монахи были на хорах и должны были начать или начали Miserere, разбойники подожгли монастырь, ворвались в церковь и одного за другим всех монахов убили. После этого зверства разбойники ушли со своим главарем неизвестно куда, может статься, в Преисподнюю. Огонь уничтожил монастырь, от церкви еще остались руины над вогнутой скалой, откуда начинается водопад, который, ударяясь о выступы скалы, образует речку, омывающую стены этого аббатства.

— Ну, — нетерпеливо прервал музыкант, — а Miserere?

— Успокойтесь, — хитро сказал пастух. — Все в свое время.

Молвив это, он продолжил свою историю так:

— Жители окрестностей были возмущены преступлением, и от отцов к детям и от детей к внукам рассказ о нём передавался с ужасом долгими бессонными ночами, но то, что поддерживает более живой память о нем, — это то, что все годы в ночь, когда это случилось, видно, как сверкают огни через разбитые окна церкви и время от времени в потоках ветра слышится как будто странная музыка и траурные и страшные песни. Это монахи, мертвые, не приготовившись, чтобы предстать перед Божьим судом чистыми от всякой вины, приходят сюда из чистилища, чтобы получить Его милость и поют Miserere.

Присутствующие посмотрели друг на друга с недоверием. Только странник, который казался живо захваченным ходом истории, спросил с беспокойством у того, кто ее рассказал:

— И ты говоришь, это чудо еще повторяется?

— Через три часа обязательно начнется, потому что сейчас ночь Святого Четверга и только что часы аббатства пробили восемь.

— На каком расстоянии отсюда находится монастырь?

— Меньше чем полторы лиги.

— Но что вы делаете? Куда вы идете в такую ночь? Господь с вами! — закричали все, увидев, что путник, поднимаясь со своей скамьи и взяв трость, оставлял очаг, чтобы направиться к двери.

— Куда я иду? Услышать эту удивительную музыку, услышать великий, настоящий Miserere, Miserere тех, кто возвращается в мир после смерти и знает, что значит умереть во грехе.

И сказав это, он исчез из вида испуганного брата-послушника и не менее удивленных пастухов.

Ветер свистел и заставлял двери скрипеть, как если бы сильная рука била, чтобы вырвать их с петель, сильно шел дождь, хлестая в стекла окон, и время от времени свет молнии освещал на миг весь горизонт, открывавшийся за ними.

И вот прошли первые минуты оторопи:

— Он сумасшедший! — закричал монах.

— Он сумасшедший, — повторили пастухи и собрались вокруг очага.

II

После одного или двух часов пути таинственный человек, которого в аббатстве посчитали сумасшедшим, поднимаясь по течению реки, указанной ему пастухом, прибыл туда, где поднимались черные и величественные руины монастыря.

Дождь перестал. Облака летели черными грядами, сквозь которые просвечивал иногда луч бледного и слабого света, и ветер, хлеща по большим стенам монастыря и развеваясь по пустынным галереям, можно было сказать, издавал стоны. Однако ничто сверхъестественное не поражало воображение. Тому, кто из ночи в ночь спал, не имея другого приюта кроме руины заброшенной башни или одинокого замка, тому, кто столкнулся в своем долгом пути с сотнями и сотнями бурь, все эти звуки были знакомы.

Капли воды, которые текли через трещины сломанных арок и падали на плиты с повторяющимся шумом как бы маятника, крики филина, который ухал, укрывшись за каменным нимбом стоявшей в отверстии стены статуи, шум земноводных, которые, пробужденные от сна бурей, высовывали свои уродливые головы из отверстий, где они спят, или ползли через гулявник и заросли, росшие у алтаря, через сочленения могильных плит, образовавших пол церкви; все эти странные и таинственные шелесты поля, одиночества и ночи доходили до слуха путника, который, усевшись на исковерканной статуе у могилы, нетерпеливо ждал часа, когда должно было произойти чудо.

Прошло еще время, и ничего не слышалось; тысячи тех же смешанных звуков продолжали звучать тысячами разных сочетаний, но были лишь они.

«Если он меня обманул!» — подумал музыкант, но в эту минуту послышался новый шум, шум необъяснимый в таком месте, подобный тому, что издают часы за несколько секунд до того как пробьют время, шуму вращающихся колес, растянутых, дребезжащих струн, глухо работающего механизма, приготовляющегося показать всю свою мощь, и прозвенел колокольный звон… раз… два… до одиннадцати.

В разрушенном храме не было ни колокола, ни часов, ни даже башни.

Еще не прозвучал, угасая от эха к эху, последний звон (еще слышалась его вибрация, дрожащая в воздухе), когда гранитные балдахины, покрывавшие статуи, мраморные ступени алтарей, камни стрельчатых арок, осевшие перила хора, гирлянды клеверов на карнизах, черные остовы стен, пол, своды, вся церковь начала вдруг освещаться, но не видно было ни факела, ни свечи, ни лампы, которая проливала бы этот необычный свет.

Церковь казалась как бы скелетом, от желтых костей которого исходит фосфорический газ, который блестит и дымится в темноте синеватым неспокойным, страшным светом.

Все, казалось, одушевилось, но тем гальваническим движением, что производит в смерти сокращения пародирующие жизнь, своим неожиданным движением ужаснее порыва трупа, действующего с неведомой силой. Камни соединились с камнями, алтарь, сломанные фрагменты которого виднелись разбросанными в беспорядке, поднялся невредимым, как будто бы только что мастер сделал последний удар резцом, и вместе с алтарем поднялись разрушенные часовни, сломанные капитулы и бесконечные серии разрушенных арок, которые, пересекаясь и сплетаясь между собой, образовали с их колоннадами порфировую галерею.

Когда был восстановлен храм, начал слышаться далекий звук, его можно было спутать со свистом ветра, но он был соединением далеких глубоких голосов, которые, казалось, исходили из недр земли и поднимались мало-помалу, становясь все слышнее.

Смелый путник начинал бояться, но с его страхом боролась страсть ко всему неизведанному и тайному, и, движимый ей, он отошел от могилы, где сидел, и наклонился к краю пропасти, в которой сквозь скалы в которой бил поток, срываясь вниз с непрекращающимся и страшным грохотом, и его волосы зашевелились от ужаса.

Он увидел, как скелеты, которые были сброшены с ограды церкви в эту бездну, кое-как закутанные в лохмотья своих одежд, с опущенными капюшонами, под складками которых с лишенными мяса челюстями и белыми зубами контрастировали темные отверстия глазниц черепов, выходили со дна вод и, цепляясь длинными пальцами костлявых рук за трещины скал, ползли по ним вплоть до края, произнося низким замогильным голосом, но с пронзительным скорбным выражением первый стих псалма Давида.

Miserere mei, Deus, secundum magnam misericordiam tuam! [2]

Когда монахи добрались до перистиля храма, они собрались в два ряда и, войдя в него, встали на колени на хорах, где голосом более высоким и торжественным они продолжили петь стихи псалма. Музыка звучала в такт их голосам, эта музыка была далеким шумом грома, который удалялся, когда закончилась буря, была свистом ветра, который стонал во впадине горы, была однообразным шумом водопада, падавшим на скалы, и каплей текущей воды, и криком укрывшегося филина, и шипением рептилий. Всем этим была музыка и еще чем-то, что нельзя выразить и даже представить, чем-то большим, что казалось как бы эхом органа, сопровождавшего стихи величественного гимна печали царя-псалмопевца, с нотами и аккордами столь же величественными, как и его ужасные слова.

Церемония продолжилась. Музыкант, который, испуганный и погруженный в себя, присутствовал при ней, думал, что он вне реальности, что он живёт в этом удивительном мире сна, где все вещи одевались в странные и причудливые формы.

Страшное потрясение вырвало его из этого оцепенения, сковавшего все чувства. Нервы музыканта пришли в сильнейшее возбуждение, зубы застучали дрожью, которую нельзя было унять, и холод пронзил его до самых костей.

Монахи в этот момент произносили эти страшные слова гимна:

In iniquitatibus conceptus sum: et in peccatis concepit me mater mea. [3]

Когда зазвучал этот стих и его отзвуки повторялись эхом от свода к своду, поднялся дрожащий вопль, который казался криком печали, вырванным у всего человечества в осознание своих грехов, ужасный крик всех жалоб несчастного, всех воплей отчаяния, проклятий безбожия, ужасный концерт, достойный выразитель тех, кто живет в грехе и был зачат в бесчестии.

Продолжилась песнь, иногда печальная и глубокая, иногда похожая на солнечный луч, который проходит сквозь темное облако бури, заставляя проследовать за вспышкой ужаса мгновение радости, пока, благодаря внезапному изменению, церковь не засияла, погруженная в небесный свет, мощи монахов облачились плотью, светлый ореол засиял вокруг их голов; раскололся купол, и сквозь него возникло небо, как океан света, открытый взгляду праведников.

Серафимы, архангелы, ангелы сопровождали гимном победы этот стих, который поднимался к трону Господа, как труба, как огромная спираль звучащего фимиама:

Auditui meo dabis gaudium et loetitiam: et exultabunt ossa humiliate. [4]

В этот момент слепящий свет ослепил глаза путника, его виски задрожали, зашумело в ушах, и он упал без сознания на землю и больше ничего не слышал.

III

На следующий день мирные монахи аббатства Фитеры, которым брат-послушник рассказал о странном визите предыдущей ночи, увидели, как в двери обители входит бледный и будто вне себя странник.

— Услышали, наконец, Miserere? — спросил его послушник с известной долей иронии, бросая понимающий взгляд на старших товарищей.

— Да, — ответил музыкант.

— И как вам он?

— Я собираюсь записать его. Дайте мне приют в вашем доме, — сказал он, обращаясь к аббату. — Приют и хлеба на несколько месяцев, и я оставлю вам бессмертное произведение искусства, которое избавит меня от грехов перед Богом, увековечит мою память и с ней память этого аббатства.

Монахи из любопытства посоветовали аббату, чтобы он согласился на просьбу. Аббат из сострадания, считая его безумцем, удовлетворил ее, и музыкант, устроившийся в монастыре начал свою работу.

Ночью и днем он работал с непрерывным увлечением. В середине своей работы он останавливался и, казалось, будто слушал нечто, что звучало у него в воображении, его зрачки расширялись, он вскакивал с кресла и кричал:

— Это оно, так, так, нет сомнения… так! — и продолжал писать с лихорадочной быстротой, что не раз дало повод для удивления тем, кто, незамеченный, видел его.

Он написал первые и последующие стихи, вплоть до середины псалма, но, дойдя до последнего, что он слышал на горе, продолжать не мог.

Он написал один, два, сто, двести черновиков — все бесполезно. Его музыка не походила на ту музыку, уже услышанную, и сон ушел от него, и он потерял аппетит, жар овладел его головой, он сошел с ума и умер в конце концов, не сумев завершить Miserere, который как памятник хранили по его смерти братья, и еще сейчас он хранится в архиве аббатства.

Когда старик закончил рассказывать мне эту историю, я не мог не посмотреть еще раз на покрытый пылью старинный манускрипт Miserere, который лежал открытым на одном из столов:

In peccatis concepit me mater mea

Это были слова той страницы, что я держал перед собой и которая, казалось, издевалась надо мной со своими нотами, ключами и крючками непонятными для неспециалистов в музыке.

За то, чтобы прочесть их, я бы отдал весь мир.
Кто знает, а если это не сумасшествие?

Перевод с испанского М.М. Фиалко

Журнал «Начало» №22, 2010 г.


[1] Начальные строки псалма 50 — Miserere me, Deus… (Помилуй меня, Боже…)

[2] «Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей!» (стих 3 в Синодальном переводе).

[3] «Я в беззаконии зачат, и во грехе родила меня мать моя» (стих 7).

[4] «Дай мне услышать радость и веселие, — и возрадуются кости Тобою сокрушенные» (стих 10).

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.