Р.М.Рильке Урок гимнастики
Перевод с немецкого М. Клочковского
В военной школе в Санкт-Северине. Гимнастический зал. Личный состав в светлых тиковых блузах, построенный в две шеренги, стоит под большими газовыми лампами. Учитель гимнастики, молодой офицер с суровым лицом и насмешливыми глазами, приказал выполнять вольные упражнения и теперь распределяет отделения по снарядам. “Первое отделение — турник, второе отделение — брусья, третье отделение — козел, четвертое отделение — шест! Разойдись!” и мальчики в легких резиновых тапочках быстро разбегаются.
Некоторые остаются стоять в центре зала в нерешительности, словное недовольные. Это четвертое отделение — плохие гимнасты, которые не испытывают радости от движения на снарядах и уже устали от двадцати приседаний и немного смущены и запыхались.
Только один, в подобных случаях обычно самый последний, Карл Грубер, уже стоит у шестов, расположенных в темноватом углу зала, у самых ниш, где висит снятая униформа. Он обхватил ближайший шест и с необычной силой тянет его вперед, так что тот свободно качается на месте, предназначенном для упражнений.
Грубер даже не выпускает его из рук, подпрыгивает и остается довольно высоко, совершенно непроизвольно скрестив ноги на захвате, который иначе ему никогда бы не освоить, висеть на шесте. так он ждет отделение и наблюдает — как кажется — с особенным удовольствием удивленное раздражение маленького унтер-офицера поляка, который кричит, приказывая ему спрыгнуть.
На этот раз Грубер даже не подчиняется и Ястерский, светловолосый унтер-офицер в конце концов орет: “Итак, или Вы спускаетесь вниз или лезете вверх, Грубер! Иначе я доложу господину обер-лейтенанту…”
Тогда Грубер начинает взбираться, вначале слишком торопясь, недостаточно подтягивая ноги и глядя вверх, в определенным страхом оценивая предстоящий неизмеримо длинный кусок шеста. Затем его движения замедляется; и, как будто наслаждаясь каждым рывком как чем-то новым, приятным, он тянется выше, чем залезают обычно. не обращая внимания на возмущение и без того распаленного унтер-офицера, он лезет и лезет, все еще устремив взгляд наверх, как будто нашел в потолке зала выход и стремится достичь его. Все отделение следит за ним глазами. И из других отделений то и дело обращают внимание на взбирающегося, который прежде пыхтя, с раскрасневшимся лицом и злыми глазами, едва добирался до первой трети шеста. “Браво, Грубер!” — кричит через зал кто-то из первого отделения. Теперь уже многие обращают взгляды наверх, и на некоторое время в зале становится тихо. — Но именно в этот момент, когда все взгляды прикованы к фигуре Грубера , он, высоко под потолком, делает движение, словно хочет их стряхнуть: и когда ему это явно не удается, он привязывает все эти взгляды вверх к голому железному крюку и соскальзывает по гладкому шесту. так что все еще смотрят вверх, когда он уже давно, с закружившейся головой, в поту, стоит внизу и странно тусклыми глазами смотрит на свои пылающие ладони. Вот один или другой из ближайших товарищей спрашивает, что это сегодня на него нашло. “Наверное хочешь попасть в первое отделение?” — Грубер смеется и, кажется, хочет что-то ответить, но, поразмыслив, быстро опускает глаза. И потом, когда шорох и шум продолжаются снова, он тихо отходит в нишу, садится боязливо озирается и делает вдох, дважды резко, и смеется вновь и хочет что-то сказать… но больше уже никто не замечает его. Один Джером, тоже из четвертого отделения, видит, что он опять разглядывает руки, согнувшись над ними в три погибели, как человек, который в сумерках пытается разобрать письмо. Немного погодя он подходит к нему и спрашивает: “Тебе больно?” — Грубер вздрагивает. “Что?” — говорит он своим обычным, тонущем в слюне голосом. “Покажи-ка!” — Джером берет одну руку Грубера и наклоняет ее к свету. Ладонь немного содрана. “Знаешь, у меня от этого кое-что ест” — говорит Джером, которому из дома всегда присылают английский пластырь, — “заходи после ко мне”. Но Грубер как будто не слышал; он смотрел прямо в зал, но так, словно видит нечто неопределенное, может быть не в зале, возможно на улице, за окнами, хотя темно, поздно и осень.
В этот момент унтер-офицер кричит по обыкновению надменно: “Грубер” — Грубер не меняет положения, только его вытянутые ноги, одеревенелые и неловкие, чуть скользят вперед по гладкому паркету. “Грубер!” — кричит унтер-офицер и его голос срывается. Затем, подождав минуту, он говорит резко и хрипло, не глядя на того, кого зовет: “Явитесь после урока. Я Вам…” И урок продолжается.
“Грубер”, — Джером наклоняется к товарищу, который все глубже откидывается в нишу, — “опять твоя очередь лезть, по канату, иди попробуй, а то этот Ястерский устроит тебе какую-нибудь историю, знаешь…” Грубер кивает.
Но вместо того, чтобы встать, он вдруг закрывает глаза и скользит сквозь слова Джерома, словно уносимый волной прочь, скользит медленно и беззвучно все глубже и глубже, соскальзывает со скамейки и Джером понимает, что происходит, лишь услышав, как голова Грубера тяжело ударяется о деревянное сидение и затем переваливается вперед… “Грубер!” — хрипло зовет он. Сначала никто этого не замечает. А Джером стоит опустив руки, не зная что делать, и зовет: “Грубер! Грубер!” Ему не приходит в голову поднять товарища. Тут его толкают, кто-то говорит ему: “Простофиля!” Другой отодвигает его в сторону, и он видит, как они поднимают неподвижное тело. Они несут его мимо, куда-то, может быть в комнату рядом. Подбежал обер-лейтенант. жестким, громким голосом он отдает очень короткие приказания. его команды резко обрывают гул большого количества болтающих мальчиков. Тишина.
Лишь иногда то тут, то там еще заметно движение, тихий соскок со снаряда, запоздалый смех того, кто не знает в чем дело. Потом торопливые вопросы: “Что? Что? Кто? Грубер? Где?” — Все больше и больше вопросов. Затем кто-то громко произносит: “без сознания”. А командир взвода Ястерский с красным лицом бегает позади обер-лейтинанта и, дрожа от ярости, кричит своим злобным голосом: “Симулянт, господин обер-лейтенант, симулянт!”
Обер-лейтенант не обращает на него никакого внимания. он смотрит прямо перед собой, грызет свои усы, отчего его тяжелый подбородок еще большим углом, еще энергичнее выступает вперед. Время от времени он отдает краткое указание. Четыре воспитанника, несущие Грубера, и обер-лейтенант исчезают в комнате. Вслед за тем четверо воспитанников возвращаются. Служащий бежит через зал. На четверку глядят во все глаза и засыпают вопросами: “Как он выглядит? Что с ним? Он уже пришел в себя?” Собственно никто из них толком ничего не знает. И тут обер-лейтенант кричит из комнаты, что занятия могут продолжаться, и передает командование фельдфебелю Гольдштайну. Значит — снова гимнастика; на брусьях, на турнике, а маленькие толстяки из третьего отделения с растопыренными ногами переползают через высокого козла. Но все же все движения стали другими, чем прежде: на них будто легло стремление слушать. Вращение на турнике неожиданно обрывается и на брусьях делают лишь самые простые упражнения. Голоса стали менее смущенными, их гул тоньше, будто все разом произносят одно только слово: “Ешь, ешь, ешь…” Маленький хитрый Крикс между тем подслушивает под дверью. Унтер-офицер второго отделения прогоняет его оттуда, изготовившись ударить по заду. Крикс отпрыгнул назад, по-кошачьи с блестящими затаенной хитростью глазами. он уже знает достаточно. И, улучив момент, когда на него никто не смотрит, передает Павловичу: “Пришел полковой врач”. Ну Павловича-то все знают; со всей своей наглостью, будто кто-то отдал ему приказ, он идет от отделения к отделению и довольно громко сообщает: “Там полковой врач”. И кажется, что даже унтер-офицеры интересуются этой вестью. Все чаще взгляды обращаются к двери, все медленнее становятся упражнения; черноглазый малыш застыл на козле и с открытым ртом смотрит в сторону комнаты. Нечто парализующее, кажется, распласталось в воздухе. Силачи из первого отделения еще делают несколько усилий, вопреки этому, крутят ногами; а Помберт, сильный тиролец, сгибает локоть и рассматривает свои мускулы, хорошо выделяющиеся на туго натянутой тиковой блузе. Да, маленький, гибкий Баум даже делает руками еще несколько волнообразных движений — и вдруг эти резкие движения становятся единственными в зале, большой мелькающий круг, в котором есть что-то жуткое, посреди всеобщей неподвижности.
И маленький человек рывком останавливается, непроизвольно просто падает на колени и делает такое лицо, словно всех презирает. Но в конце концов и его маленькие тупые глаза приковываются к двери комнаты.
Теперь слышится пение газового пламени и ход стенных часов. Потом дребезжит колокол, отмечающий конец урока. Сегодня его звук чужд и странен; совершенно неожиданно обрывается и он, на полуслове. Фельдфебель Гольдштайн, однако, знает свои обязанности. Он кричит: “Стройся!”
Никто его не слышит. Никто не может вспомнить, какой у этого слова был смысл, — прежде. Когда прежде? “Стройся!” — сердито кряхтит фельдфебель и вслед за ним тут же орут другие унтер=офицеры: “Становись!” И кто-то из воспитанников твердит сам себе, как во сне: “Становись! Становись!” Но в сущности все знают, что должны чего-то подождать. И тут дверь комнаты открывается; в первый миг — ничего, потом выходит обер-лейтенант Вель. У него глаза большие и гневные и твердый шаг. Он марширует как на плацу и хрипло произносит: “Становись!”
С неописуемой быстротой каждый нашел свое место в строю. Никто не шелохнется. Как будто здесь присутствует полковой цейтмейстер. И теперь команда: “Внимание!” Пауза и затем, сурово и сухо: “Ваш товарищ Грубер только что скончался. разрыв сердца. “Разойдись!” Пауза.
И лишь через некоторое время голос дежурного воспитанника, маленький и тихий: “Налево! Рота, шагом марш!” Стоя на месте, медленно личный состав поворачивается к двери. Джером последний. Никто не оглядывается. Из коридора навстречу мальчикам тянет холодом и затхлостью. Кто-то говорит, что пахнет карболовкой. Помберт отпускает сальную шуточку в отношении вони. Никто не смеется. Джером вдруг чувствует, что кто-то схватил его за плечо, напрыгнув сзади. Это Крикс. Его глаза блестят и зубы сверкают, словно он хочет укусить. “Я его видел”, — не дыша шепчет он и сжимает Джерому плечо, и смех трясет его изнутри. Он едва может продолжить: “Он совсем голый и ввалившийся, и очень длинный. И на ступнях у него печать…” И затем он хихикает, язвительно и неприятно, хихикает и впивается Джерому в рукав.
Журнал «Начало» СПб №5 1997г.