Синай – Метеоры – Венеция. Три встречи

Данная статья представляет собой попытку богословского осмысления последовательного посещения трёх знаменитых мест земного шара – Синая, Метеоров и Венеции. Каждое из них вполне самостоятельно. И всё же автор стремится выявить связь и поступательное движение человеческого ответа на Божественное чудо, в котором «литургически» встречаются творение Бога и разнообразные усилия человека, облекающиеся в те или иные, в том числе философские, формы.

Ключевые слова: Синай, творение, горы, Метеоры, единое бытие, гора-монолит, Парменид, философское дело, Венеция, площадь Сан Марко, чудо хождения по воде.

Гора Синай.

Статья подобного содержания, надо признаться, задумывалась нами давно. Она представляет собой плод осмысления посещения нескольких удивительных мест. Первая поездка – на Синайский полуостров – состоялась тринадцать лет назад. Уже тогда она произвела весьма глубокое впечатление и в определённом смысле требовала реакции в виде продуманного текста. Разные обстоятельства вынуждали нас откладывать соответствующую работу. Из существенных назовём, пожалуй, нехватку, скажем так, духовно-эмпирического опыта. Видимо, посещение только Синайских гор было недостаточным. Сейчас уже можно говорить уверенно, что полученному тогда опыту не хватало завершённости и, соответственно, целостности. И вот, как нам кажется, в течение последних нескольких лет произошло ещё две встречи, в некотором смысле закругливших начавшийся тринадцать лет назад путь. Оформлению состоявшегося в итоге опыта посвящена настоящая статья.

Наверное, имеет смысл сделать ещё несколько предварительных оговорок. Первая касается выбранных точек нашего многолетнего путешествия-паломничества. Тут, надо сказать, ситуация простая: выбора в обычном смысле слова делать особо не приходилось. В каждом конкретном случае Бог ставил автора этих строк в ситуацию, в которой надлежало употребить усилие, чтобы индивидуальная воля пришла в соответствие с божественной, чтобы встреча состоялась, чтобы, в конце концов, ситуация обыденного выбора оказалась преодолена и, почти в согласии с Аристотелем, действительность стала прежде возможности.

Второе уточнение относится к теме статуса ряда, послужившего основой предстоящего здесь осмысления. Насколько он исключителен? Является ли он абсолютным? Очевидно, что нет. Синай, конечно, может быть началом любого пути, поскольку он в определённом смысле стал началом пути народа Израильского. Поэтому данное место, если и не абсолютно, то уж точно уникально. Здесь начинается, о чём ещё речь впереди, нечто фундаментальное. Что касается следующих пунктов нашего ряда, то при всей их экстраординарности они в иных условиях могли бы быть другими. В тварном доме-мире обителей много, поэтому претендентов на исключительность на самом деле тоже немало, особенно если начало брать на горе Синай. Остаётся признать, что наш ряд именно наш, он не притязает на единственно возможную онтологию, поскольку опирается на область опыта. Тем не менее, надеемся, что частный опыт способен возвыситься до обоснованных всеобщих умозаключений.

Приступая к описанию путешествия и продумыванию увиденного, начиная с поездки на гору Синай, следует предупредить читателя, что мы не можем включить в него монастырь св. Екатерины, поскольку не удалось его посетить. Дело в том, что поездка в целом менее всего предполагала так называемое паломничество по святым местам. Она изначально носила, что называется, деловой характер, следовательно, была ограничена по времени и не подразумевала не только паломничества, но даже традиционных экскурсий. Таким образом, посещение Синая было исключительно частной инициативой нескольких человек, в ходе которого попасть в знаменитый монастырь не получилось. Тем не менее, нечто существенное всё же состоялось, иначе и статья эта была бы невозможна.

Итак, на Синай мы отправлялись вечером на такси, которое подвезло к месту, откуда начинается, собственно, пешее восхождение. Надо сказать, что на протяжении большей части следующей дороги проводник предлагает воспользоваться услугами верблюда, справедливо полагая, что непривыкшие к нагрузке городские ноги её не выдержат. Они и в самом деле не выдерживали и начали «гореть», наливаться и сковываться небывалой по ощущениям свинцовой тяжестью. Поэтому раньше или позже почти все члены нашей небольшой группы на некоторое время пересаживались на «корабля пустыни». Впрочем, к последнему пункту маршрута не мог добраться и верблюд. Завершающий участок представляет собой сравнительно узкую и крутую для верблюда тропу, поэтому различные грузы туда поднимают другие бессловесные творения – ослики. Люди же, если хотят взойти к тому самому месту, должны дальше передвигаться самостоятельно.

В обычных обстоятельствах действительно незначительный по протяжению отрезок превратился в тот раз в настоящую каторгу. Почти каждые две-три-четыре ступени приходилось останавливаться и отдыхать. Это был весьма изнурительный путь, когда после рабочего дня, утомительного такси, ночного перехода по горной пустыне предстояла тянущаяся вверх лестница, неожиданно ставшая серьёзным испытанием. С физической точки зрения мышечная ткань столь быстро насыщалась ­­­­молочной кислотой, что не успевала восстанавливаться, и потому буквально не позволяла сделать пять-шесть шагов подряд. Иногда приходилось с силой отталкиваться, чтобы перенести ногу на следующую ступень. Мускулы болели и, как будто наливаясь горячим, багровым и очень неприятным мелкоточечным обжигающим, тут же твердеющим веществом, неумолимо требовали хоть какой-нибудь, но, главное, немедленной паузы.

Гора Синай. 3750 ступеней покаяния.

С позиции богословской, подобные переживания подводили к пониманию очистительного характера пути, пути преодоления тяжкого груза греха. Даже более того, путь здесь и был самым главным. Дело в том, что, преодолев последний проход, взойдя на саму гору, обнаруживаешь: наверху в каком-то смысле ничего нет. Опыт приобретается преимущественно в дороге, в самом процессе восхождения. Мы ведь даже не знаем, в точности ли это та самая гора, на которую поднимался великий пророк. «Пещера Моисея» скорее всего создана воображением благочестивого мусульманина или вовсе коммерческой сноровкой его менее благочестивых единоверцев. Это всё представляется не столь важным. Однако нет на вершине и построек, даже храма. Последний, думается, там был бы лишним, что прояснится из дальнейшего изложения. Более того, и вид с горы Моисея не имеет принципиальных отличий от подобных ему, наблюдаемых по ходу движения к этому месту непосредственно. Конечно, экскурсионная хмурь и муть подталкивает туриста к тому, чтобы тот обязательно встретил рассвет на горе Синай, так как благодаря этому «будут очищены все ваши грехи».

Автор этих строк не может поделиться каким-то особым мистическим или просто ярким эмоциональным переживанием от пребывания непосредственно на горе. К «спасительному рассвету» мы опоздали (впрочем, не особо и спешили), силы были более чем на исходе, так что, достигнув цели путешествия, наша группа попросту отдыхала. Правда, надо отметить, расположились мы не кучно, а всё-таки каждый сам по себе. Вероятно, это способствовало покою уже не столько физическому, сколько душевному и связанной с ним внутренней сосредоточенности. Она, в свою очередь, позволила закрепить в памяти увиденное как в целом, так и некоторые существенные детали. Раскрывавшийся рассвет словно помогал обозреть пройденный путь.

Приступая теперь к соответствующему обозрению, предварительно заметим, что менее всего мы хотим предложить читателю некое художественное слово, характерное для писателя-пейзажиста. Подобные картины, как живописные, так и прозаические, очевидно, существуют во множестве. Всё-таки ясно, что мы, так или иначе, преследуем богословские цели, хотя избежать природной «лирики» не сможем, поскольку природа, её виды в своём тварном статусе не может быть не причастна Богу Творцу. И в самом деле, даже доступные глазу созерцания напрашиваются быть возведёнными к творческой деятельности Бога. Очевидно, что этому способствует бескрайность созерцаний, виды предстают бесконечными в любом направлении, повсюду царит каменная непрерывность. Хребты, перевалы, перекаты необозримы, горные просторы поистине завораживают. Что, как не творческая мощь Бога Троицы причина сего величия?! Это ощущение кажется вполне оправданным. А как ещё воспринять и удержать эту грандиозную массу, это бесконечное чередование «неба и земли»! Тем более, что данное впечатление не результат кратковременной вспышки, оно не случайно, но возникает в некоторый момент, а дальше только прорастает, пускает корни по мере изнурительной ходьбы по горным тропам. Ведь под ногами тоже гора, а не только впереди, справа и слева. Толща повсюду, а в какие-то моменты и вовсе сближается толща земной горы и толща неба, порождая ощущение эмпирической «субстанции», сознание тварной непрерывности бытия.

Однако у этих наитий и представлений есть как минимум одно важное ограничение. Порой кажется, что предстоящая взору пустыня гор тяготеет к чуть ли не онтологической чистоте созерцаний, к своей первозданности. Но как раз в этом моменте содержится проблема: первозданными даже самые величественные, грандиозные и захватывающие виды и сами, с позволения сказать, «объекты», их формирующие, быть не могут. Богословски неискушённый читатель может удивиться, вопросив: «какое отношение грехопадение человека имеет к природе?» У нас нет здесь возможности заниматься детальным обоснованием данной связи. Тем не менее, нужно заявить, что исходим мы из того, что последствия грехопадения невидимого мира ангелов и видимого мира человека имеют всеобщий характер. На то они и миры, а не просто отдельные, отделённые от всего носители греха. Природа, очевидно, сама не грешит, но всё же носит на себе последствия греха свободных и разумных существ. Среди прочего опираемся мы также на известные слова Писания о том, что «вся тварь совокупно стенает доныне» ­­­­(Рим. 8, 22). Надо сказать, что вопреки некоторым, чаще первоначальным, ощущениям сама природа Синая свидетельствует не только о созидательной мощи Творца, но и о грехе «мира сего», о том, что он значительно и глубоко въелся в природные начала и стихии.

Гора Синай.

Мы не знаем, как выглядел первозданный мир, но утверждать однозначно обратное – «мол, вот он, лежащий во зле мир» – тоже не приходится. Иначе говоря, здесь неуместна прямолинейность суждений, редко когда мы можем оценить вполне глубину проникновения греха в Божье творение. Наблюдая одну и ту же горную картину, обнаруживаешь немало разноречий. С одной стороны, вот он: путь к Богу, место вдали от цивилизации, пространство, свободное от повседневных забот. Здесь ведь Моисей слушал Бога, а с ним, со своим пророком, и весь народ Израильский удостоился встречи с Творцом и Законодателем. Но и прохладой райского дня (см. Быт. 3, 8), где Бог беседовал с первозданными человеками, эти места точно не назовёшь. Слишком очевидно различие между возделываемым и хранимым садом (см. Быт. 2, 15) и бескрайней каменной пустыней. В том и беда, что среди этой творческой божественной мощи не видно венца Его творения – человека, его возделывающей руки, – садовника. А без этого и сама деятельность Бога предстаёт иной. Неверно полагать, будто человек лишь дооформляет то, что творит Бог. С нашей точки зрения, нет понятия чистого Божьего творения, но оно осуществляется совместной деятельностью Творца и сотворённого. Но как раз следов рук человеческих эти места не знают. Только – ног. В самом деле, их следы здесь бесчисленны. Приятные прогулки тут невозможны, только изнурительный путь очищения. Мы говорили уже об этой дороге преодоления и превозможения, дороге осознания греха. Надо добавить ещё то, что преодоление собственной немощи позволяет увидеть то, как грехопадение в целом проникает в мир, в природу, в творение.

Любопытно, издалека череда горных возвышений предстаёт даже некоторой мерой: хребты-горбы напоминают тех самых верблюдов, услужливо готовых облегчить проделываемый путь. Дай волю воображению, и ты станешь способен увидеть не просто однообразные перекаты склонов, а чуть ли не караваны гор, мерой восходящих на горизонте. Однако вблизи многое существенно меняется. Прежде всего пропадает мерность, расположение горбов; наверное, его нельзя назвать беспорядочным, но ещё менее – стройным: линии склонов неправильны, да и сами они сплошь бугристые. Нам скажут: «но так и должно быть в горах! Что тут неправильного?» Однако эта позиция проистекает изнутри посюстороннего мира. Её ошибочность усиливается, между прочим, тем, что мы, вообще-то, не знаем, как должно быть. Почему нагромождение вещей в доме, на столе или построек на улице или площади, эти улицу и площадь съедающее, справедливо считается ненормальным и пагубным, а такое нагромождение природных «объектов» – естественным порядком вещей, родной стихией? Что это, привычка восприятия, то есть то же самое «естественное» положение вещей или исконно мифологическое языческое ощущение дистинкции сущего на хаотическое и космическое? С христианской позиции привычное ставится под вопрос. Почему повсеместные беспорядочные развалы глыб и валунов должны восприниматься в качестве некоей нормы? Такое положение дел характерно прежде всего для обезбоженного взгляда, которому природа предстаёт чем-то наивысшим, сущим самим по себе, – взгляда, который не знает ни её истинного происхождения, ни, в сущности, её подлинного венца, в свою очередь, вовсе не выросшего из её недр, а поставленного на вершину Творцом. Стоит, к тому же, обратить особое внимание на то, что, когда некоторое состояние природы пытаются объяснить посредством «естественного положения вещей», то на самом деле не объясняют ровным счётом ничего, поскольку это чистой воды тавтология, логическая ошибка, безрезультатное стремление определить вещь через неё саму. Поэтому «норма» в данном случае природе произвольно приписывается за неимением логически внятных рассуждений и умозаключений.

Вглядываясь в непрерывные изломы хребтов, неравномерные гряды и цепи холмов, начинаешь, тем не менее, подозревать неслучайность данных «картин». Подвергая сомнению представление о так называемой «естественности», мы в то же время, повторим это, не знаем, как должно быть в исходной чистоте, но при этом попробуем предположить, что модусы «долженствования» и «наличного положения дел» могут быть развёрнуты в другую сторону. Не являются ли горы Синая напоминанием не только о Боге, но и о грехе перед Ним? С этой точки зрения величие отвесных скал предстаёт их непомерностью и необъятностью (поражает то, что вроде бы они охватываются взглядом, но удержать его не удаётся!). Ты словно вынужден постоянно его отводить, возвращаешься, но прямолинейность, следовательно, некая организованность взора не справляется с кривизной горных линий, изломанностью скал, щербинами стен. Получается, что ты неспособен самостоятельно преодолеть эту природную беспорядочность, что, несмотря на внешние успехи, в сущности, не могут этого сделать и скалолазы с альпинистами, поскольку их восхождения, какими бы невероятными они ни были, дробят реальность, носят частичный характер, не достигая цельности. В самом деле, иначе они бы не возобновляли вновь и вновь свои попытки, поскольку они не приносят настоящего успокоения и утешения от встречи с превосходящей громадиной. С этой точки зрения, парадоксальным образом само по себе восхождение на горную вершину может оказаться попросту невольным (или вольным – это уж у кого как) бегством от тех невзгод, которые содержит в себе нахождение человека среди скал, ущелий и другой природной ломоты. Ведь будучи наверху, думаешь, что всё это преодолено, что нет глыб, борозд, бесконечных отвесов и карнизов, что само восхождение предпринято ради избавления от непрерывной кривизны и встречи с чистой линией горизонта, ради отсутствия помех. Мы не будем специально останавливаться на этом и демонстрировать мнимость и тщету подобных надежд. Слишком очевидно, что линия не чиста, а пуста, что горизонт – это своеобразный эмпирический мираж, в сущности такая же пустая линия, как и перпендикуляр зрения. И если линия взгляда не уходит в тупиковую бесконечность горизонта, а становится отрезком, благодаря точке обнаруженного и удержанного смысла, то тогда-то и открывается перспектива подлинного обретения, но если она складывается с пустотой и нулём горизонта, то, соответственно, прироста, обретения не будет. А будет спуск вниз до очередного безнадёжного подъёма.

Гора Синай (Египет)

Поэтому всякий подъём важен тем, что забираешь с собой вниз, ради чего предпринимаешь восхождение. Потому не лучше ли на обратной дороге, вновь созерцая те же виды, оценивать их в новом свете, не в условиях физического рассвета, а, дерзнём сказать, в Божьем свете. Может быть, тогда борозды, испещряющие стены, окажутся на самом деле морщинами греха на теле сотворённой земли. В повсеместной неупорядоченности, в несхватываемости пространства как целого просматривается не пресловутая «естественная природа», а, напротив, её бесхозность, невозделанность, обесчеловеченность. Интересно, что всё это действительно становится ясно именно на обратном пути. Как мы уже сказали, дорога туда была фактически путём очищения, после чего правильнее говорить не об обратном пути, ведь этот речевой оборот никакого смысла не несёт, а о пути просвещения. А он указывает на то, что целое творения не схватывается, потому что его пространство не организовано, нет никакого правильного чередования. По сути дела, с каждым шагом ты на новом месте, но не в формальном смысле простого перемещения среди физических предметов, а в новых, но таких же неудерживаемых отношениях с окружающими бесконечными разнонаправленными изгибами склонов, трещин, скатов. Только Бог предотвращает дальнейший разлом.

Однако эти гористые места напоминают не только о «первозданном» грехе своими изломами, выемками, щербинами и впадинами. Гора – это вообще принцип выхода за пределы повседневности, преодоления рутины, указание на экстраординарность сущего. Важно подчеркнуть, что её выделенность обнаруживается в самых разных отношениях. Что она – молчаливый свидетель величественности Божьего творения, уже говорилось. Также упоминалось о ней как об образе пути, воссоединяющим с Творцом, ведь именно Ему мы «имеем сердца». Здесь гора вырастает литургически созидаемой дорогой. Но есть ещё один аспект, который хотелось бы акцентировать особо. Гора сама собой, с позволения сказать, своей «горностью» напоминает не только о Боге, но и о грехе перед Ним как Творцом и Промыслителем. В этом моменте нам важна не столько её монументальность, значительность сами по себе, сколько выделенность по отношению к равнине.

Путь прояснения после посещения высшей точки Синая подсказывает одну знаменательную вещь: гора (горы) и земля, из которой они в некотором роде вырастают, в существенном смысле одно и то же. И дело не просто в том, что они в равной степени Божьи творения, следовательно, единоприродны, но в том, что, будучи таковы, горы с полным правом свидетельствуют о творении в целом, в них словно заявляет о себе вся земля. Это только одна из важных сторон, один аспект темы. Другой же заключается в том, что, несмотря на их отличие от земли, в горах проступает всё та же земля, но в её забытости, оставленности человеком. В самом деле, каждый из нас (то есть миллиарды людей) бессчётное число раз попирает землю, фактически не замечая этого, соответственно, забывая о её Творце. Сделать шаг – почти то же самое, что и вдох, но истинные условия того и другого равно заслонены природой, привычкой, иначе говоря, чем-то представляющимся естественным. Это похоже на то, как мы порой ждём от Господа Бога особенного чуда (ср. с ожиданием знамения фарисеями), но не способны при этом распознать чудо в том, что считаем привычным и естественным. Так, и горы – как единая гора-земля, – эти гряды и цепи понуждают обратить внимание на то, что под ногами, на наше небрежение творением и, следовательно, Творцом. Через усилие, с каким давался каждый восходящий очистительный шаг, в горных тропах узнавалась земля и то, как порой бездумно и бесцельно она попирается нами и топчется.

Деревня Кастраки в Греции.

Метеоры

Мест, могущих претендовать на статус начала Священной истории, очевидно немало. И всё-таки гора Синай, полагаем, одно из главных. Конечно, гора (заметим, тоже гора!) Мориа целым рядом своих смысловых аспектов, возможно, даже более значительна. Однако менее всего мы собираемся ранжировать ключевые библейские эпизоды по признаку их ценности. Это, в сущности, невозможно. Мы просто констатируем разные начинания в разных местах. Так, Синай, где Бог дал Моисею Свои заповеди, становится точкой, началом распознавания греха, поскольку «законом познаётся грех» (Рим. 3, 20). Причём заповеди даются народу, народом же грех переживается и постигается. Соответственно история начинается на Синае не в значении личного пути веры, как в случае с Авраамом на горе Мориа, и не в значении личных усилий, «ищущих лице Бога», как Иаков. На Синае народ, Израиль, который зародился в борьбе с Богом в лице Иакова, начал свой путь постижения и превозможения греха. Священная история приобретает здесь через множество людей всеобщее значение, становится, скажем так, публичной, посредством чего оказывается потенциально доступной непосредственно каждому. Мы имеем в виду то, что Синай открыт, любой может подняться на него, приобщиться священным событиям, что называется, телесно. Однако путь на гору Мориа, так же как и в Пенуэл (см. Быт. 32, 24–30) неизвестен, его нельзя пройти. И дело здесь вовсе не в том, что мы не знаем их конкретного географического расположения (впрочем, полагаем, что и это не случайный факт).

В определённом смысле события, связанные с Авраамом, Исааком и Иаковом, неповторимы. Они, несомненно, реальны для каждого христианина, так же как реальны все последующие, о которых повествует Священное Писание, тем не менее, доступ к ним лежит в иной плоскости, нежели, например, к событиям сорокалетнего странствия по синайской пустыне. То, что происходило в жизни Авраама, отделяется от нас существенной приставкой пра-. Ясно, что неспроста. Авраам, Исаак, Иаков – не просто отцы, каковы Моисей и Аарон, но праотцы; их жизнь и отношения с Богом составляют не просто историю, но именно праисторию, особенно в ключевых эпизодах, а, возможно, даже указывают на метаисторию богочеловеческих отношений. На каком-то уровне их восприятие, вхождение в создаваемое ими мистическое пространство у каждого своё, они порождают в человеке, к ним прикасающемуся, то, что можно несколько условно назвать индивидуальным путём. В то же время, происходящее на Синае имеет другой образ восприятия, иначе приобщает. Не только текст Писания, но и интуиция подсказывает нечто вроде: «это наше». Соответствующие события узнаются, они, что называется, понятны и потому «современны». Именно в этом смысле на Синае начинается история, некое всеобщее начало, в котором не исчезает частное, а, вернее, личное, если до нас донесены в индивидуальном сосуде прасобытия прежних времён. И вот, если на Синае нечто существенное и фундаментальное обретает своё начало, то, с позиции нашего опыта, в греческих Метеорах оно получает своё продолжение и исполнение. Надо ли дополнительно объяснять, что Метеоры не единственное в мире место, где можно обнаружить нечто подобное? Очевидно, нет. Однако надеемся, что читатель уже сейчас предчувствует, что связь гор Синая и Метеор неслучайна, что она действительно открывает необычные вещи.

Монастыри Метеоры знамениты и хорошо известны, поэтому забирать лишнее внимание и расписывать красоты мы не будем, но от нескольких необходимых всё же слов удержаться не можем. Это место представляется совершенно грандиозным. Одни только горы чего стоят! Они возвышаются на несколько сот метров и представляют собой отдельно стоящие, крепкие, зачастую отвесные скалы. Когда-то стихия здесь явно разошлась, ведь мы и без того находимся в горах! В самом деле, этот факт как-то незаметно стирается, поскольку пешком (а это заставило бы почувствовать гору и мышцами и дыханием) уже никто не поднимается. Сто лет как сюда подведены дороги, по которым машины и автобусы перемещаются беспрепятственно. Но этот момент не должен заслонить от нас то удивительное обстоятельство, что перед нами здесь горы в горах! Действительно, скалы Метеор это не просто череда холмов или горная гряда, собственно, формирующая горы как таковые, составляющие неотъемлемые детали горного пейзажа в целом. Нет, они пребывают особняком, так как очевидно, что слишком выделяются формой, пространственным отношением и геологическим происхождением. Их обособленность подчёркивается ещё тем, что они единичны, в округе подобных скал больше не встретить. Вполне вероятно, что в других местах нашей планеты можно обнаружить такие сочетания гор, ущелий, каньонов, которые способны одарить нас столь же восхитительными созерцаниями. Но дело-то в том, что неповторимыми Метеоры делает не природа сама по себе (её ведь самой по себе и нет!), а невероятные усилия человеческого труда и молитвы.

Сказанное никакой не секрет и не открытие, всем известно, что грандиозность Метеор не воспринимается без монастырей, расположенных на верхушках скал. Для характеристики того, что предстаёт глазам путешественника, совершенно не подходят такие фразы, как «очарование природы» или, скажем, «величие природы», и прежде всего ввиду очевидного факта: зрелище это сверхприродное. Действительно, природное по-прежнему доминировало бы, если бы о монастырях можно было сказать, что они, например, «поселились на верхушках гор». Однако тут имеет место совсем другое отношение человеческого труда и Божьего творения. Это вовсе не лубочные картинки, где звери и птицы, составляют вкупе со скалами целостную природу и где постройки выглядят игрушечными. Нет, сюда пришёл человек, чтобы не раствориться в природном начале, не умалиться перед ним, его деяния природу преображают.

В поисках верных слов мы предпочитаем остановиться на таких, которые позволяют говорить, что монастыри Метеоры фактически вырастают из гор. Впрочем, тут же требуется важное уточнение: вырастают не в физическом смысле естественного роста – тогда они как раз стали бы изводом природы, – а в смысле их прямого продолжения и, скажем так, исполнения. Было бы не совсем верно говорить о том, что скала и монастырь на ней есть завершение некоего целого, поскольку это опять же соответствовало бы гармонии, закруглению целого вовнутрь, тяготению к природному бытию и его мнимой самодостаточности. Поэтому выскажемся следующим образом: монастыри есть навершие скал сродни наконечнику копья. Так, острие копья придаёт окончательный смысл тупому до того древку, свою цель которому ещё только предстоит найти. Порой кажущейся целостности не достаёт цели, разомкнутости к трансцендентному, но в том и дело, что монастыри Метеоры вырастают так, что преображают собственное место, свой фундамент, располагаясь на нём, в то же время разъясняют смысл их взаимного существования.

Монастырь Святого Варлаама или Всех Святых. Метеоры, Греция.

Особенно впечатляет та линия, которая возникает при переходе от стены скалы к стене монастыря. Эффект при этом по-настоящему поразительный, и фраза о том, что стена рукотворная есть прямое продолжение скального отвеса, никакое не преувеличение – ни фактическое, ни художественное. Напротив, необходимо говорить, что человек здесь продолжает или даже довершает Божье дело. В этой точке проясняется исполнение Синая в Метеорах. Образно выражаясь, человек (Моисей, древний Израиль, монах) восходит на Синай, сходит с него, чтобы затем строить с Богом стену, отделяющую его от греха, в том числе греха беспамятства. Так чудо творения тут поистине преображено. Чистое творение без человеческой деятельности предстаёт заброшенным. Пустыня способна поразить, но когда обнаруживаешь, что в её безбрежности, в том числе горной, глазу не задержаться, становится особенно понятной смысловая незавершённость природы, она оказывается словно невостребованной, чистым полем для всевозможных усилий человека. И вот, Метеоры…

Эти дома-монастыри на скалах есть концентрация единой Бого-человеческой деятельности, ведь человек совершает свою молитву и труд с участием Бога. Поэтому нельзя сказать, будто Бог творит лишь природу (горы, например), а человек строит на их вершинах монастыри, словно он делает это исключительно сам. Указанное единство выявляется не только частичным совпадением линии стен, скал и монастырей, хотя оно, конечно, бросается в глаза и не отпускает, как не отпускает разум бытие, совпадающее с целью. Но вот что ещё нужно обязательно отметить. Данное слияние стен имеет место не по всей окружности скалы. Наверное, это было бы и технически невозможно, и выглядело бы вполне искусственно (такую картинку, когда весь периметр горы продолжается в стену здания, легко можно себе представить). Слишком подобный вид сквозит чем-то сказочным, ненастоящим, результатом художественного упражнения, фантасмагорией наподобие замка Горменгаст, но не плодом кропотливых, возводящих к Творцу усилий. Такое возможно, скорее, в компьютерных иллюстрациях к сказочному мультфильму, в котором тогда всё оказывается на своих местах: и невесть откуда взявшаяся скала-башня, в которой нет ни входа ни выхода и в которой бесконечно долго томится заточённая кем-то принцесса, и принц, подлетающий на орле к окну. Тут встречаются и причудливо смешиваются самые разные мотивы – фантазии тоскующей по несбыточному то романтической, то полуархаической мифологизирующей души. И потому непонятно происхождение предметов, и потому скала и башня растворяются друг в друге, становясь почти неразличимыми, неся в себе облик и того и другого – выбор зависит от случайного умонастроения. Благодаря неразличённости воспринимающему сознанию становится неважно, кто и как построил дом-башню, оно попросту довольствуется констатирующим наличием. Скала-башня-столб присутствует (не есть!), и этого достаточно; она-он некогда выросли. Точка. Что из чего? Как? Несущественно. Причины и суть всего остального столь же не важны, исходная онтологическая размытость предопределяет последующие состояния.

Таким образом, оказываются устранёнными истинные участники событий и причины вещей. Если детское сознание в силу как минимум собственной нетвёрдости легко здесь осваивается, ориентируется и даже в некоторой степени возрастает, получает потребное себе, то взрослый человек тут, скорее, растворяется в предметной неопределённости своей психеи. В самом деле, в описанной картине нет ни Творца – Того, Кто созидает землю и её горы-скалы, того, Кто вдыхает любовь и жизнь в своё творение, ни, соответственно, человека, питающегося Его любовью, и любящего своего Создателя, а в Нём и его творение. Впрочем, слегка отвлекшись, вернёмся к основной теме. Ясно, что монастыри Метеоры обнаруживают в себе как сущем всё то, что отсутствовало бы, будь оно так, как мы гипотетически описали.

Как богоприсутствие, так и антропофания реальны, возможно, прежде всего, за счёт постепенности возрастания: горы – скала – дорога – двор – стены – пространство зданий – линия стен. Предложенный ряд носит, конечно, обобщённый характер, что-то он неизбежно упускает, но главные моменты схватывает и удерживает. Бог творит, для человека Он жив, что отражается и проявляется в совместном деянии; встреча состоялась, единство осуществлено.

Могут спросить: почему не упомянут храм? Действительно, наличие храма как места встречи с Богом, тем более в монастыре, представляется обязательным. Его не может не быть. Тут спорить нечего. Но всё-таки храм в данном случае выбивается из указанного ряда. Во-первых, потому, что, как мы сказали, его не может не быть. Если мы по-настоящему отдаём себе в этом отчёт, то нет необходимости специально его называть, ведь его не может не быть ровно в соответствии со знаменитыми словами-вердиктом из фильма «Покаяние» Тенгиза Абуладзе: «Если улица не ведёт к храму, то зачем она нужна?» Храм или в широком смысле храмовое пространство создаётся встречей человека и Бога самой по себе. Тот феномен, который назывался «Советским Союзом», стал именно бесхрамовым пространством, то есть улицей, ведущей в никуда, в ничто, в нём встреча с Богом (прибавим, и с человеком[1]) была возможна не благодаря, а исключительно вопреки. Путь, совершаемый человеком и ведущий к строительству монастыря, осуществляет в себе покаяние, следовательно, храм предполагает.

Отсюда вытекает вторая причина, по которой в нашем ряду мы не назвали храм как отдельный элемент. Дело в том, что сама последовательность выстроена так, что не требует архитектурной или иной пластики. «Пластична» сама по себе восходящая дорога, моменты которой образуют не что иное, как храм – пространство обретения истины. Следовательно, важен здесь не храм-здание, а храм-путь, взыскующий и находящий истину и жизнь.

Мы подошли к одному важнейшему моменту, который должен придать особый смысл всему изложению. Отсутствие специфичности в храмовых стенах как таковых позволяет, с нашей точки зрения, выделить неожиданную сторону (грань) внутрихрамового наполнения. Так, в одном из монастырей мы обнаружили то, что встретить в православной церкви казалось маловероятным. А именно фрески, изображающие ряд древнегреческих философов. С одной стороны, это покажется странным и весьма неожиданным (но и не случайным всё же!). Однако сосредоточение на этом факте открывает другую сторону явления: именно здесь самое точное и восхитительное (в библейском смысле слова) место подобным изображениям. Обращает на себя внимание то обстоятельство, что фигуры философов находятся в одном ряду со святыми. Среди прочего разница между ними фиксируется отсутствием нимбов у первых и наличием у вторых. Указать на это различие надо, но важнее предположить то, что, будучи написаны на фреске вместе, они, в представлении иконописца, совершают в каком-то смысле общее дело.

Монастырь Русану. Метеоры, Греция.

Могут возразить, что не стоит придавать данному факту чрезмерное значение, поскольку он лишь выражает собой дань собственному культурному наследию и не более того. Мол, изображали же в Древней Руси на фресках князей и даже их семьи. Надо ли делать из этого далеко идущие выводы, искать в этом какую-либо онтологическую укоренённость? Пожалуй, с этим доводом можно согласиться, но только отчасти. Наверное, действительно есть в соответствующем факте определённая приверженность к своей культурной традиции. Мы не можем знать в точности, но вполне вероятно, что кроме как в Греции больше в других национальных православных церквах мира встретить изображения античных философов не удастся. Однако, соглашаясь с этим доводом, мы не отказываемся от того, чтобы всё же придать обнаруженному явлению всеобщее значение. В самом деле, слишком очевидно, что в отличие от большинства русских князей представители античной философии не просто выходят за пределы национальной культуры, но ни много ни мало в огромной степени определяют если не всемирную, то уж по крайней мере культуру западную. Если же говорить о постановке и решении онтологических вопросов, то они законно притязают на статус фундаментальной всеобщности. Сосредоточимся поэтому на этом поистине удивительном и многозначительном моменте: на присутствии в церковном сознании (позволим себе так выразиться) философского дела, объединённого монастырской фреской с делом святого молитвенника[2].

Начнём с вполне очевидного для нас и трудно оспоримого положения: философский путь есть тоже путь восхождения, преодоления поверхностных, несущественных вещей в их дурной множественности; это дорога обретения истины. Например, Плотин в одном месте прямо говорит о том, что философствующий разум должен вспомнить своего отца, которого некогда забыл [см. 1, V,1]. В этой связи по сути иконописное (в значении личностных образов и деяний, а не молитвенного обращения) запечатление философов на вершине горы-скалы отражает соответствующее понимание философского дела. По аналогии с литургическим возгласом «горе имеем сердца!» философ действует в соответствии с призывом «горе имеем умы!». Надеемся, никто не упрекнёт нас в кощунстве, ведь сами по себе фрески в этих без преувеличения святых местах подталкивают и оправдывают подобное сближение смыслов, не говоря уже о множестве других примеров Священного Предания (собственно, разве не Дух Святой соткал здесь вместе с иконописцем сакральную нить Предания?), а также истории в целом. Поэтому специально защищать и обосновывать допустимость означенной общности мы не будем. Впрочем, точно так же мы не планируем выяснять соотношение «сердца» и «ума». За ними обоими стоит глубокая и почтенная традиция. Споры о первенстве того или другого с сегодняшней высоты и, прежде всего, в сегодняшней ситуации выглядят бесплодными. Так что оставим их, но при этом твёрдо отметим, что ни «сердце», ни «ум», как и вообще любое начало человеческой природы, не существуют друг без друга, хотя задействованность их в деле восхождения к Богу бывает, очевидно, разная. Все силы личности при упорном и длительном обращении к Богу с необходимостью должны быть собраны в крепкое единство, а какова в том или ином случае их «конфигурация» внутри единой целостности – слишком специальный и трудный вопрос, целесообразность решения которого следовало бы ещё продемонстрировать.

Продолжая использовать образность, метафоричность суждений, позволим следующее утверждение: философия есть горное (или даже горнее) дело. Следовательно, не только трудное, требующее известного упорства и настойчивости, но и возвышающее, возносящее над поверхностью и простотой обыденности, позволяющее тем самым оценить всё с высоты. Действительно, кто же станет отрицать то, что философия, как путь познания, осуществляется посредством дистанции к познаваемому предмету. Иначе его не увидеть, не распознать. Вместе с тем, с ним не должна утрачиваться имманентная связь, ведь только Бог Творец трансцендентен всем предметам, всему творению. Принцип «горы», с одной стороны, возносит над познаваемым сущим, с другой – остаётся для познающего его собственной почвой и связью, ведь гора, как мы уже говорили, есть та же земля, только в её выделенности, в горе земля обнаруживает свою самоинаковость.

Монастырь Святой Троицы. Метеоры, Греция.

Отдавая отчёт в условности, в определённом художественном преувеличении дальнейших метафор и уподоблений, позволим себе сравнить принцип «горы» и понятие «бытия». Точнее говоря, мы попытаемся обнаружить некоторые шаги в античной философии, выявляющие их соответствие. С нашей точки зрения, первый был осуществлён Анаксагором из Клазомен, когда он определил, согласно Диогену Лаэртскому, солнце как раскалённую глыбу[3]. В этом суждении нас будет интересовать не столько то, что солнце мыслится не богом Гелиосом, не критика так называемой «народной религии», сколько присвоение солнцу с целью его познания понятия «глыба». Во-первых, подчеркнём, что вследствие подобного переопределения или переосмысления солнце не теряет свой божественный статус. Во-вторых, понятие «глыбы» происходит от горы или, лучше сказать, от скалы, но при этом оно выходит за рамки чисто природного («фюсисного») начала и, хотя и метафорически, улавливает нечто мета-фюсисное. Глыба представляет собой нечто более плотное, нежели «просто» гора. Она уже почти монолит, предвосхищение сплошной непрерывности. Можно сказать, что Анаксагор мыслит солнце по Ксенофану – повсюду равным самому себе, чистым и однородным; потому-то солнце у Анаксагора сохраняет свой божественный статус, поскольку Божество, согласно Ксенофану, сплошное, непроницаемое, не имеет рук и ног, «повсюду слышит» и «повсюду видит» [3, с. 160], то есть целостно и едино в себе. А что иное выражает философская интуиция солнца как глыбы? Глыба сама по себе тяготеет к внутреннему единству, самодовлеющей плотности, сплошности, сгущенности вещества до совершенной непроницаемости. В то же время глыба есть некая распирающая мощь, она не разворачивается вовне и не раздавливает нечто внележащее лишь потому, что она самодостаточна, и поэтому она спокойно себя держит в самой себе.

Следующий шаг, который иногда называют «метафизическим поворотом», делает Парменид Элейский. Он и в самом деле мета-фюсисный, поскольку им мыслится уже не солнце и не божество посредством уподобления глыбе, но сама эта глыба в мышлении и мышлением превращается в чистое бытие. Единое бытие Парменида можно уподобить глыбе-бытию или горе-бытию, ибо оно неподвижно, неизменно, самотождественно, некая единобытийствующая масса. Конечно, стоит оговориться ещё раз, сказав, что данная в опыте, чувственно воспринимаемая гора-скала не может вполне отождествиться с умопостигаемым, логически выводимым бытием Парменида, тождественным мышлению. Предложенная нами связь не безусловна. Тем не менее, метафизический образ горы позволяет обнаружить в себе и потому может быть сближен с субстанциальным началом. Под ним мы подразумеваем в данном случае моменты непрерывности, сплошности, равенства самому себе – всё то, что интуиция подсказывает в реальности горы-скалы. В ней понятие «субстанция» переходит от эмпирически-природного бытия к метафизической реальности. Так что «горность» философии предполагает определённую двоякость. Она не только подразумевает трудное восхождение познания к истине, преодоление привычки «равнинного» существования, что свидетельствует о своего рода форме философского дела, но и содержательно-субстратная его сторона тоже сродни горе-скале – плотная, стремится к сплошности, логической непрерывности, смысловому и сущностному единству.

Проведение аналогии между бытием горы и единым бытием Парменида предполагает с нашей стороны её продолжение: такая гора замкнута на себя, её бытие, как и единое элеатов, закрыто, статично, скажем так, безжизненно, но не потому, что это на самом деле так, а потому, что о нём ничего неизвестно, в сущности, о нём почти не высказаться. Эта гора единого бытия представляет собой совершенно непроницаемый монолит, и только посыл в виде тождества бытия с мышлением позволяет как бы изнутри мыслимого удерживать довольно ограниченный ряд определений, соответствующих бытию, который весьма быстро исчерпывается. Становится ясно, что пребывание внутри мыслимого бытия в значительной степени иллюзорно. Действительно, очередной шаг совершает уже не Парменид Элейский, а Парменид одноименного диалога Платона.

Сначала Платон показывает, что чистое единое бытие Парменида может быть только указано, что оно непромысливаемо. Горный монолит-монобытие всё-таки не впускает мышление, которое не может в нём ничего различить и не видит его цели. Предварительный вывод Платона о чистом едином даже более категоричен: «нельзя ни назвать его, ни высказаться о нём, ни составить себе о нём мнения, ни познать его, и ничто из существующего не может чувственно воспринять его» [4, 142a][4].

В то же время, несмотря на неутешительные умозаключения, собеседники диалога называли единое. При этом нельзя признать это называние ошибочным, то есть сказать, что, в сущности, имеется в виду нечто совсем другое, поскольку куда бы ни привела «апофатичность» первоначального рассмотрения единого, исходят участники диалога неизменно из его существования. Это означает, что единое есть в их сознании, оно так или иначе проговаривается (представляется, мыслится, предуказывается – в данном случае неважно). Это присутствие позволяет как вести философскую беседу и анализ, так и, главное, возобновить его, когда, казалось бы, исчерпаны все возможные шаги.

Как известно, Платон, не меняя своей задачи и исходной посылки, попросту переакцентирует её. Присутствие единого в уме (в представлении, в сознании) обеспечивает хотя бы на самом минимуме его существование. А значит, как бы там ни было, единое не только едино, но и, следовательно, существует. В соответствии со сказанным логико-аналитический акцент переносится с «единства» единого на его «существование», на причастность его бытию. Происходит это за счёт растождествления Платоном бытия и мышления, ибо их неразличимость (у элеатов) приводит к самозамыканию сущего в суждении «единое едино». Платон же, исходя из их различия, действует, скорее, по логике их совпадения (но не тождества). Так, например, мышление, тщательно вглядываясь, проникая в «существующее единое», тем самым само обнаруживается бытийствующим. Бытие же, будучи мыслимым, в мышлении раскрывает не только свою истинность и единство, но также полноту, разнообразие богатства. Не сливаясь без остатка с бытием, мышление получает воможность распознать и познавать его со стороны, поскольку удерживает по отношению к нему дистанцию. Благодаря этому мышление, будучи бытию причастным (у Платона это подразумевается, присутствует в подтексте), постигает его не только в его единстве, но и в его саморазличающихся особенностях.

Теперь настало время уподобить движение и смысл философской логики той ситуации, которая сокрыта в греческих Метеорах. В чём-то предлагаемый шаг будет рискованным, но мы исходим из известной сентенции: «для того, чтобы приблизиться к истине, мысль должна сделаться парадоксальной». С нашей точки зрения, единое неприступное бытие Парменида Элейского сродни чистой горе-скале, не знающей «ступни» человеческого дифференцирующего мышления. В допустимых данной аналогией пределах можно сказать, что они оба замкнуты в себе, не знают себя, неразличимы в собственном содержании. Продолжая начатое уподобление, надо отметить, что оба рассматриваемых предмета неприступны, пока на их «гору» не начнёт взбираться кто-то другой, и благодаря «другости» другого самой по себе не возникнет дистанция по отношению к предмету. Так, гору единого бытия должен помыслить иной носитель, нежели она сама. Ведь в каком-то смысле парменидовское бытие мыслит себя само. Этот момент нельзя путать с позицией Аристотеля, у которого само себя мыслит мышление, а не бытие, и потому оказывается способным к саморазличению. И вот, когда мыслящее начало приступит к бытию как чему-то иному, что и совершает Платон в «Пармениде», тогда оно выявит в его единой монолитной горе множество дистинкций и пройдёт по их труднейшим лабиринтам. Так и неприступность грандиозной скалы отступает, когда человек обращает ум и сердце к Богу, дерзко восходит на её вершину.

Монастырь Мегала. Метеоры, Греция.

Несколько иная ситуация возникает, если сравнить наши предметы с позиции смысла. Глубоко неверно говорить, будто единое бытие Парменида его лишено на том основании, что оно неизменно, неподвижно и потому, мол, безжизненно. На самом деле оно самодостаточно и самотождественно, следовательно, вопрос о наличии смысла не должен даже появляться, поскольку такое бытие вечно, оно и есть свои собственные жизнь и смысл, попросту совпадает с ними. Другое дело – гора как явление природы. Она не обладает самобытием, не самодостаточна. Строго говоря, её нет самой для себя, и потому смысл её сокрыт. В том и дело, что бытие горы-скалы, его цель, жизнь, наполненность возникает исключительно под другим взглядом, причём как в прямом, так и в переносном значении. Впрочем, различие очевидно. Как единое бытие элеатов, так и «единое существующее» Платона рождаются логикой мыслящего, следовательно, обязаны своему происхождению жизни и свободе. А вот творение Божье, будь то гора или что-нибудь иное, в ситуации грехопадения ещё только ожидает человеческого свободного и осмысленного соучастия. Другими словами, горе-скале, как и вообще той или иной природной стихии, невозможно примыслить из себя исходящее бытие, она несамодостаточна будучи творением Бога. Следовательно, статус и сам смысл её существования проясняются вследствие активного воздействия со стороны, под двойным созидательным усилием Бога и человека.

Позволим себе продолжить ряд неожиданных аналогий и сказать, что созерцание природы, горы, скалы со стороны, рассмотрение её величия глазами напоминает как раз логику Парменида Элейского. Прежде всего и по преимуществу обнаружением и утверждением их бытия. И в том и в другом случае последовательно фундируется их «есть». Как чистое бытие, так и гора увидены и воспеты, они появились – в мышлении и чувственном созерцании соответственно – и укоренились тем самым в своём бытийствующем статусе. Однако на данном этапе их «есть» не различается в себе, оно схватывается – логически и чувственно – и, скажем так, описывается в своих ограниченных чертах, их внутренняя сторона всё ещё монолитна, непроницаема для мышления и взгляда, неприступна. Соответствующая задача решается следующим действием: логикой Платона в «Пармениде» и восхождением человека и строительством монастыря на отвесной вершине. Так, Платон возобновляет логическое восхождение единого бытия, когда оно уже, казалось бы, зашло в тупик. Обнаруживая тончайшие мыслительные ходы в единой горе бытия, он словно наполняет её новым смыслом и жизнью.

  Монастырь же, в свою очередь, как целостный феномен совершает нечто подобное. Гора-скала теперь уже не просто созерцается, человек уже не только восхищается её красотой (восхищается «до третьего неба»), а также величием деяния Бога, но и сам непосредственно участвует в нём, силой берёт это небо (ср. Мф. 11, 12). Строя на вершине монастырь, он словно продолжает возводить Божью гору, но теперь становится внятным её внутренний смысл; Бог и человек созидают вместе. Грех преодолевается, в творении познаётся истинное бытие, поскольку гора впустила человека; воля, труд, молитва сотворили истинное движение, Промысл Божий и осмысленность человеческих действий встретились. А можно сказать и так: Метеоры иллюстрируют собой то, как деяния человека неотъемлемо входят в Промысл. Это, в свою очередь, резонирует с логикой Платона в «Пармениде», которой он демонстрирует движение чистого единого бытия. Принципиально важно подчеркнуть то, что обе линии, казалось бы, неожиданно сошлись в монастырской фреске: труд монаха с молитвой святого и мышление, философское дело запечатлены в монастырях Метеоры.

Венеция.

Венеция

Наконец, завершающим пунктом нашего путешествия становится этот удивительный город. Имеет смысл сразу сделать важную оговорку. Говоря о Венеции, легко впасть в самые очевидные банальности. Действительно, она становилась предметом всевозможных описаний поистине бессчётное число раз и, наверное, больше, чем Синай и Метеоры вместе взятые. Тот, кто решается высказаться о Венеции, рискует повторяться на каждом шагу, заявляя нечто всем известное. Поэтому наш очерк не преследует цель пройти по пунктам туристического справочника.

Есть основания полагать, что применительно к Венеции можно различить город в целом и его средоточие. Под ним мы разумеем не что иное, как площадь св. Марка со всеми формирующими её сооружениями. Именно она будет интересовать нас прежде всего. В то же время, средоточие не существует само по себе, помимо самого себя, предполагая и то, средоточием чего оно является, то есть некоторое целое. Следовательно, и целое Венеции мы не должны упустить.

К центральной точке чего-либо, в конечном счете, к цели (в этой точке должны совпадать бытие и цель, то есть решающий всё смысл), всегда ведёт дорога. По сути, мы уже говорили, что путь есть онтологическая категория. Он связывает, объединяет начало и завершение, исходное положение и цель. Кажется, в этом наблюдении нет ничего примечательного – уж слишком оно очевидно. И всё-таки не случайно мы пытаемся акцентировать на этом наше внимание. Путь содержит в себе и начало и цель, только потому он онтологичен, а не, скажем, нейтрален как некий посредник, ведущий от одной точки к другой. Он не просто посредствующее звено, ведущее к средоточию, но повсюду содержит в себе «альфа и омегу». Данная фраза выбрана совершенно сознательно и вовсе не для того, чтобы лексически обогатить изложение. Эти рассуждения позволяют серьёзнее отнестись к известным и знаменитым словам Христа: «Я есмь путь и истина и жизнь; никто не приходит к Отцу, как только чрез Меня» (Ин. 14,6). То, что сопряжены жизнь и путь, понимается нами сравнительно легко. Сложнее с истиной. Оказывается, что истина – не только заветная цель и её обретение возможно лишь в конце, только как некое итоговое свершение, но что она наличествует сразу, уже в начале. Тем самым путь ею освещён не издалека, а из самой себя, поскольку они причастны друг другу непосредственно. В подлинном смысле путь совершается вместе с Богом, со Христом и во Христе.

Поэтому целое и его средоточие тесно связаны. Более того, они смотрятся друг в друга; это означает, что есть не только средоточие пути, но и целое пути. Дорога, а лучше сказать, обретение дороги созидает путь и жизнь (бытие) так, что в некой, причём заранее неизвестной, хотя и угадываемой, точке целое пути раскрывается как его средоточие – полнота смысла и жизни; проливается истина. Дерзнём утверждать, что таков и путь в Венецию и в её самораскрывающийся центр – площадь святого апостола Марка. На его деталях мы не станем подробно останавливаться, но всё же обратим внимание на отмеченные нами особенности.

Итак, мы прибываем к историческому центру Венеции, далее начинается тот самый путь к её сердцу. Надо сказать (вещь сама по себе ничем не примечательная), что на всём протяжении путник руководствуется специальными указателями, прикреплёнными обычно к стенам домов. Вероятно, можно пройти и другой дорогой, но основная всё же притягивает. К тому же, это не тот случай, когда оправданно писать поперёк линованной бумаги, – лучше придерживаться общей дороги. Во-первых, внятно воспринимаешь эффект «незарастающей народной тропы». Во-вторых, что радует, тропа вовсе не втягивает тебя многолюдностью, в ней не теряешься, но удерживаешь свою «самость». Дело в том, что на всём протяжении что-либо постоянно требует внимания: от мимо проходящих людей, возобновляемого поиска тех самых табличек с указателями, до, разумеется, того, что делает Венецию Венецией – каналов, рукавов, подъездов домов и гостиниц, которые зачастую выходят непосредственно к воде. Притягивает непрерывное, на разные лады проигрываемое содружество камня и воды. Тут обнаруживается, как одна стихия управляет другой. А точнее говоря, как человеческий труд и искусство справились с разными стихиями, которые, когда они предоставлены сами себе, необузданны и чреваты угрозой, а порой и гибелью.

Венеция.

Получается, ты движешься в общем русле, но при этом самостоятельно, путь проложен, но он, тем не менее, твой. И вот вся Венеция представляет собой дивное сплетение каналов, зданий и набережных. Причём там, где набережная в привычном смысле отсутствует, сами дома становятся своеобразными мостовыми или берегами. Ткань, формирующая, созидающая город, поистине чудесна. Вот мост, проложенный через водный рукав. Переход по нему, а далее сход плетёт нить-дорогу: можно прошествовать дальше вглубь к искомому средоточию (фактически так и происходит), но можно мистически пуститься в неизвестность вдоль рукава (прежде всего в тех случаях, когда с моста нет спуска на пешую набережную), словно спешившись, войдя во внутреннее пространство зданий, ставших берегом и скрытыми набережными-мостовыми. Где-то вновь появляется нить-набережная, организующая пространство между линией-изгибом канала и вторящей ей линией домов. Так сплетается этот невиданный узор города, в котором улицей является то мощёная дорога, то водная артерия. Это наше наблюдение никакое не преувеличение, что подтверждается, как нам кажется, прежде всего соответствующим чередованием и уже потом периодически встречающимися гондолами.

Однако, как мы помним, всякая улица должна вести к храму, иначе зачем она нужна. В случае с Венецией этот вопрос звучал бы так: каким был бы город, не будь в нём великой площади? Замкнулось бы всё это «узоречье» само на себя? Образовало бы оно законченную целостность? Притом что подобные вопросы вряд ли могут иметь окончательные ответы, мы всё же попробуем уподобить возникающую тогда картину ковровому орнаменту. Только вот классических арабесок тоже не получится. Потому, например, что не соблюдена симметрия внутреннего рисунка, не будет и правильного внешнего обрамления. Важно и то, что в отличие от ковра, полотна или даже ювелирного украшения город невозможно в обычных условиях созерцать сверху, для этого нет необходимой в этом случае дистанции. Скорее всего, мы потеряемся в лабиринте улиц, линий, узоров, не найдя того места, которое дистанцию создавало бы. Это было бы нечто сродни какому-нибудь старому восточному городу с его бесконечным лабиринтом узеньких улочек и торговых рядов.

То, что приемлемо и уместно для ковра, невозможно для европейского города, в котором без площади, церкви, собора, ратуши на первый план вылезут какие-то случайные вещи. В конце концов, любая драгоценность, а ковёр из их числа, не существует сама по себе без носителя. Так ковру необходима стена или пол, следовательно, дом, следовательно, человек, хозяин. То же и с драгоценностью ювелирной. Подобного носителя у города нет. Поэтому, строго говоря, без обозначенных вещей его и не существует. При всём очаровании венецианской тканью, она, в сущности, «центростремительна», попросту не воспринимается, помимо своего средоточия, и лишь последовательность хода изложения может вызвать иное представление. Поэтому не случайно, только приступая к этой части повествования, мы специально оговорили связь и соотношение начала пути и его завершения.

Итак, Площадь. Какая невероятная концентрация подлинно бытийствующих реалий! Собор, именем которого названа и сама площадь, Сан Марко; его стометровая кампанила; так называемые Большие и Малые Прокурации – всего лишь административные здания, но ведь, в сущности, божество управления – место созидания права и правил, их соотнесённости и действенности; библиотека (это слово в принципе следует произносить с замиранием сердца и трепетом ума и души), где собрано множество рукописей и первопечатных изданий. Наконец, дворец дожей, Palazzo Ducale. Каждый «объект» Площади без исключения адресует к определённым первосмыслам, первопринципам, каждый сам по себе является средоточием фундаментальных и вместе с тем высших начал – священного (собор, колокольня), культурного (библиотека), властного (дворец и прокурации), и всё это собрано и организовано в Площадь, которая, таким образом, в целом, как место собрания, оказывается предельно сгущенным средоточием бытия. Безусловно, о каждом сооружении, участвующем в формировании площади Сан Марко, можно говорить отдельно. Чего уж там! Как Собор, так и Дворец дожей могут стать предметом самостоятельного исследования и различных интерпретаций. Но мы должны напомнить, что ставим перед собой иные цели, следование которым понуждает нас частности лишь упомянуть, а сосредоточиться на целом и общем.

Венеция. Гранд-канал.

…Не забудем ещё, конечно, Гранд-канал. Самая знаменитая артерия Венеции, можно даже сказать – аорта. Путеводители, всевозможные справочники, интернет-издания по праву восхищаются этим главным Протоком, непосредственно окаймлённым сплошной вереницей зданий. Но при этом они напрасно не причисляют Гранд-канал к тому ряду, который создаёт Площадь. Действительно, череда зданий в какой-то момент словно прерывается для того, чтобы выйти наружу линией, которой ограничена открытая часть Сан Марко, а сам Канал ею же непосредственно примыкает к Площади. Звучит парадоксально, но сказанное, с нашей точки зрения, нужно понимать буквально: у Площади и Канала общая грань. Между прочим, на это, вероятно, не отдавая в этом отчёт, указывают справочники, когда пишут, что площадь Сан Марко представляет собой небольшую открытую площадку (пьяцетту) от Большого канала до колокольни и собственно Площадь (Пьяцца). Поистине это безмерно поражает и восхищает, когда осознаёшь, что двадцатиметровое пространство перед дворцом дожей никакая не набережная, а тоже Площадь, и, значит, она охватывает Канал так же, как и вереница зданий вдоль него, и что она есть её прямое смысловое продолжение и исполнение. Однако главное открытие (или, дерзнём сказать, откровение) ожидало впереди.

Оно приходит, когда стоишь на грани, на краю Площади, всматриваешься в величественный фасад Дворца, предвкушая его посещение; за спиной у подошв близко и в то же время отдалённо плещется вода Канала. Ты словно прибыл гостем в гавань Венеции, взошёл сразу на площадку Площади и… ступил на берег воды. Нет, мы не пользовались услугами гондольеров, так что данное ощущение не подталкивалось неким естественным ходом событий и простых перемещений из лодки на берег. Поэтому будем утверждать, что происхождение мысли всё-таки иное. В тот момент Венеция открылась как чудо хождения Христа по воде. Объяснимся на этот счёт.

Конечно, непосредственность ощущения не означает буквальности. С точки зрения чувственного восприятия хождение Господа по воде представить себе невозможно. Поэтому о «буквальности» речи не идёт. Кроме того, повторение этого чуда в индивидуальном порядке под силу разве что единицам вроде апостола Петра, да и то, как мы помним, при экстраординарных обстоятельствах. У Венеции случай иной. Тут возможна следующая аналогия: есть пророк Моисей и народ Израилев, а есть святой апостол Пётр и венецианцы – строители, жители и гости города на воде. Аналогия не совершенна (таких и не бывает), работает не во всех отношениях. Она подразумевает то, что есть вершина и подножие, ведущий и ведомые, есть взошедший, восхищенный на священное третье небо, а есть, позволим себе так выразиться, священная «повседневность». Что-то доступно анахорету, что-то киновийному житию, есть собор и есть соборная площадь. Этот ряд можно продолжать, но существо смысла, надеемся, схвачено. У каждого, пусть это прозвучит немного банально, свой путь к Богу, каждый освящается по-разному, каждый по-своему откликается на Божий призыв: «Адам, где ты?». Один, уверовав, выходит из лодки на воду и прямо идёт ко Христу, другие в меру доступного, прежде чем выйти к Богу, строят на воде настил, возводят собор и дворец, формируют площадь и город и стремятся в такой преображённой повседневности, которая уже совсем не рутина, не смешивается в суете сует, к встрече с Творцом. В этом смысле Венеция есть «проекция» чуда хождения Христа по воде.

Не совсем верно будет понимать подобный принцип проецирования как понижение в ранге бытия. Разве встреча с Богом может иметь разную плотность качества? Да, не всякий способен подняться на Синай и получить скрижали, не каждому дано выйти из лодки на воду и пройти по ней. Но и противопоставление тех, кто способен на такое, тем, кто сосредоточен у подножия или на корме, окажется столь же ошибочным и пагубным, как противопоставление монахов мирянам. Поэтому будем исходить из того, что в определённом (но вовсе не в символически-заместительном!) смысле хождение по Венеции есть своего рода хождение по воде. Или так: хождение Христа по воде – суть ликвидация ничто, выявление и иллюстрация чистого бытия и в то же время есть призыв: «Пётр, где ты?», а в Петре – к каждому как к Адаму. Хождение же самого апостола получает продолжение, посильное исполнение, отклик, ответ на постоянный призыв к нам, «адамам», в виде венецианского рукотворного чуда.

Вернёмся к типологическому сопоставлению Ветхого и Нового Завета, пророка Моисея и апостола Петра, так как именно оно позволяет провести линию от ветхого Израиля, ожидающего своего пророка и путеводителя Моисея у подножия Синая, к новому Израилю, стремящемуся в свои лучшие минуты следовать за апостолом, а с ним навстречу Господу, истинному Чудотворцу, вдохновляющему человека на преображение. Так, преодолевая ничто, вода усмиряется в Канале и его рукавах, Площадь и народ собираются на воде – бытие примыкает к бытию, обнаруживая свою многоразличность. Парменид из Элеи снова встречен и раскрыт «Парменидом» Платона.

Венеция. Площадь Святого Марка.

В свете сказанного проясняется также ряд других примечательных и выразительных моментов. Например, тот, что Венеция стоит на деревянных сваях. Этот факт широко известен и по-своему поражает. Да, оказывается, существует такая порода дерева, как лиственница, которая необычайно тверда и практически не подвержена гниению в воде, сохраняя свои изначальные свойства на протяжении многих веков, а то и вовсе всё более твердеет. Но ведь это отнюдь не случайные вещи и далеко не просто биология и физика! Да, и они тоже, но не как главное. Ведь в сущности – это свидетельство истинной нетленности тварного мира, следовательно, указание на источник его происхождения. Кроме того, тут начинаешь понимать одну из вероятных причин многовекового и даже многотысячелетнего пребывания человека в древнем, архаичном состоянии. В самом деле, как иначе без предшествующего сверхдлительного опыта средневековый строитель Венеции мог узнать о своего рода девственной нетронутости лиственницы, о том, что она может стать своеобразным фундаментом бытия?! Возможно, в удивительном решении доставлять сплавом многометровые стволы из Приуралья к побережью Адриатического моря соединилось тысячелетнее предание (опыт) и откровение Бога Творца, произошла ещё одна встреча Бога и человека.

  Не менее удивительным является то, что на этих сваях – свидетелях вечности – покоится другой свидетель Вечности – мощи евангелиста Марка. Так, в этом дивном городе одно примыкает к другому, смыслы конгруэнтны друг другу. Не забудем и то, что евангелист Марк, к раке которого тянется поток людей, является ближайшим сподвижником апостола Петра. Здесь нет места случайным совпадениям, тут одна линия, одна, возвышающаяся к небу гора – от подводных, вертикально врытых свай до вершины Собора и кампанилы.

И последнее, что нужно сказать, завершая наш ряд и путь. Истинная нетленность творения достигается только в раю. На неё указывает Христос, идя по Тивериадскому морю, в неё входит Пётр «яко по суху», приближаясь ко Христу. Ибо рай – чистое беспримесное нетленное бытие, место, куда в истории движется, начиная от Синая, народ Израилев. Слишком очевидно, что место и время завершения этого пути неизвестны. Но столь же ясно, что одной из его вех должна стать несравненная Венеция. Помимо уже сказанного, в том числе и потому, что грандиозное полотно «Рай» Тинторетто находится именно там, на площади Сан Марко во Дворце дожей.

Журнал «Начало» №36, 2019 г.


[1] Мы имеем в виду, конечно, не её формальную сторону, а такую, которая по существу предполагает присутствие Бога.

[2] К сожалению, нам не удалось разглядеть конкретные имена изображённых философов, поскольку расстояние, на которое можно было приблизиться, оказалось недостаточным для этого. С другой стороны, это не столь уж принципиально, и мы надеемся обойтись приемлемыми обобщениями.

[3] «Он утверждал, что солнце есть глыба, огненная насквозь» [2, с. 105].

[4] Платон. Парменид. 142а.

Литература:

  1.  Плотин. Эннеады. Киев, 1995.
  2. Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. М., 1979.
  3. Фрагменты ранних греческих философов. М., 1989.
  4. Платон. Парменид.

УДК 23/28; 130.2

T.A. Turovtsev

Sinai – Meteora – Venice. Three meetings

This article is an attempt to theological reflection on a consistent visit to three famous places on the globe — Sinai, Meteor and Venice. Each one is completely independent. And yet, the author seeks to reveal the connection and the onward movement of the human response to the Divine miracle, in which the creation of God and the various efforts of man, clothed in various forms, including philosophical forms, meet “liturgically”.

Keywords: Sinai, creation, mountains, Meteora, single being, monolith mountain, Parmenides, philosophical work, Venice, Piazza San Marco, the Miracle of walking on water.

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.