Смех в произведениях Чарльза Диккенса

Чарльз Диккенс и его литератруные персонажи

Смех в произведениях Диккенса выражает не только позицию автора по отношению к его героям (что вещь вполне обычная), но и его понимание личностной позиции человека в мире. Юмор присутствует в романах Диккенса как выражение реакции автора на происходящее. Ничего не подозревающие герои непрестанно оказываются объектами смеха. Описывая маленькую, трогательную жизнь своих персонажей, автор, с одной стороны, закрепляет их в ней, а с другой, — выводит в какую-то иную реальность. Нам открывается нечто большее, чем времяпровождение и чувства тех или иных героев. Рассмотрим, например, небольшой фрагмент из «Очерков Боза»: «Здесь же старики любили пускаться в длиннейшие рассказы о том, какой была Темза в минувшие времена, когда оружейный завод еще не был построен, а о мосте Вотерлоо никто не помышлял; окончив же рассказ, многозначительно качали головами в назидание толпившемуся вокруг них молодому поколению угольщиков, и выражали сомнение, добром ли все это кончится; после чего портной, вынув трубку изо рта, замечал, что хорошо, если добром, да только едва ли, и если что, то тут уж ничего не попишешь, — каковое загадочное суждение, высказанное пророческим тоном, неизменно встречало единодушную поддержку присутствующих»[1].

Сама по себе эта сцена не несет в себе ничего примечательного. Она освещается и наполняется смыслом через взгляд автора. Подчеркивая абсолютную несодержательность беседы, он указывает нам на то, как хороши эти люди, живущие своей простой незатейливой жизнью. Заурядность этих героев высмеивается, но таким образом, что автор при этом стремится всячески смягчить и возвысить ее. И если смех, как правило, снижает объект, на который направлен, то, обладая этим даром, Диккенс не злоупотребляет им, в результате чего его герои становятся одновременно и беззащитными — под разоблачающим взглядом автора, и защищенными — его приязнью. Но подобный взгляд несет в себе противоречие. Если понимание того, что человек должен быть любим с его слабостями и недостатками, имеет христианские корни, то непрестанное выявление и высмеивание этих изъянов является чем-то совершенно иным по отношению к христианству и чуждым ему. Несовершенство мира, таким образом, перестает восприниматься как временное, а, напротив, узаконивается. И в этом смысле смех таит в себе ощущение безвыходности. Смеющийся сам упорядочивает пространство вокруг себя. Он оценивает и измеряет мир. И, следовательно, центр мира обнаруживается в нем самом, а не вне него. Но так как, фиксируя изъяны, он никак не может повлиять на их исправление, то мир под его взглядом становится недобытийствующим, лишенным гармонии и порядка. Подобную картину дает нам и выбор героев, которые становятся объектами смеха. Ведь если это люди, верящие в упорядоченность мира и ищущие высокого и прекрасного, то нам представляется очевидным, что мироощущение самого автора является чем-то совершенно противоположным. Но если мы скажем, что во взгляде Диккенса на романтические устремления и наивность его героев обнаруживается скептицизм, то будем не вполне правы, так как в его романах мы можем найти немало примеров тому, с каким трепетом и доверием он сам повествует нам о какой-нибудь сентиментальной истории.

Все тяготы и переживания героев находят отклик в его душе. Но хотя несчастья в изобилии присутствуют в произведениях Диккенса, тем не менее, пребывают на определенной дистанции по отношению к той реальности, в которой должен существовать человек его мира. Создается впечатление, что этот мир не вмещает в себя несчастья, не имеет ресурсов для того, чтобы осмыслить его. Таким образом, повествование Диккенса о трагических судьбах некоторых героев может затрагивать нас, вызывать слезы и при этом оставаться совершенно беспочвенным. Давая пищу чувствам, оно не будет содержать в себе тех смыслов, без которых наша жизнь была бы подорвана в своих предельных основаниях. Беды и несчастья, в данном случае, уже не становятся какими-то неразрешенными и мучительными моментами нашей реальности. Мир установлен в некотором порядке, и настоящего повода для беспокойства мы не имеем. И в таком случае, описание жестокости по отношению к положительным героям, а также жертвенности и благородства последних, нужно для того, чтобы выявилась наша чувствительность. Приобщаясь к такого рода реальности, Диккенс дает себе отчет в ее неосновательности и некоторой мнимости. Что делает вполне понятным постепенный переход Диккенса к ее высмеиванию.

«Говорить ли о жалобах и стенаниях, раздавшихся после того, как мисс Уордль увидела, что покинута неверным Джинглем? Извлекать ли на свет мастерское изображение этой душу раздирающей сцены, сделанное мистером Пиквиком? Перед нами — его записная книжка, которая орошена слезами, вызванными человеколюбием и сочувствием; одно слово — и она в руках наборщика. Но нет! Вооружимся стойкостью! Не будем терзать сердце читателя изображением таких страданий!».[2] Во всех этих торжественных выражениях сквозит ирония. Сама «незамужняя тетушка», достигшая уже пятидесяти лет и тщетно пытающаяся выйти замуж, является персонажем карикатурным и вряд ли может вызвать у нас сердечные терзания, как того опасается автор. Но все же открытое ее высмеивание оказывается невозможным. Демонстрируя нам несовершенство своих героев, Диккенс всегда при этом обнаруживает свою к ним близость и желание сразу же их оправдать. Он как будто не может отказать себе в удовольствии как-то пошутить над ними, но при этом не перестает поглаживать их по голове.

Чарльз Диккенс и его литературные персонажи

Но, несмотря на изобилие любви и тепла, которые изливает Диккенс на своих героев, его отношение к ним содержит не только христианские мотивы. При всем своем внимании к их судьбам, он всегда пребывает в состоянии глубокого душевного покоя, для поддержания которого, возможно, и служит юмор. Смех не требует от человека никаких сверхъестественных усилий. Смеющийся не выходит из себя к другому, а, напротив, закрепляется в чем-то своем. Ведь если бы та неясность, которая прослеживается в мировоззрении героя, касалась каким-то образом и вопросов, неразрешенных для самого автора, то повествование об этом персонаже не могло бы быть совершенно спокойным и бесстрастным. Такова, например, русская литература. Обратившись к творчеству Достоевского, мы увидим, что проблемы, волнующие его героев, являются непосредственным выражением того, что пытается разъяснить для себя сам автор. Он не отстраняется от отчаяния, которое испытывают его персонажи. В этом проявляется его доверие тому, что центр, упорядочивающий мир, находится вне него. Именно это позволяет ему спускаться в бездну отчаяния, не опасаясь за последствия. Возможность обретения полноты знания не является, в данном случае, какой-то далекой и сладкой мечтой, как встречаем мы это у Диккенса, вследствие чего отсутствует и необходимость искусственно закреплять себя в неясном и беспорядочном мире.

Итак, если Достоевский самозабвенно следует по следам своих героев, то Диккенс, предоставляя им совершенную свободу, не пускает никого и в свой собственный мир. Смех каким-то образом позволяет ему не открывать себя перед читателем. Именно благодаря тому, что те трудности, которые встречают на своем пути герои Диккенса, не являются затруднениями самого автора, не обнаруживается и единого центра, к которому они вместе могли бы быть устремлены. Как сам автор, так и его герои чувствуют себя вправе придерживаться тех взглядов, которые по каким-либо причинам выбирают для себя. Таким образом, главным выступает здесь сам факт существования человека, который настолько закреплен онтологически, что не требует каких-то еще дополнительных обоснований. Действительно, люди, живущие обыкновенной человеческой жизнью, говорящие самые банальные вещи, становятся для нас не менее привлекательными, чем были бы те, которые отличились бы умом, благородством и героическими поступками. «Вот тесный кружок обступил двух почтенных особ, которые, потребив за утро изрядное количество горького пива с джином, не сошлись во взглядах на некоторые вопросы частной жизни и как раз сейчас готовятся разрешить свой спор методом рукоприкладства, к большому воодушевлению прочих обитательниц этого и соседних домов, разделившихся на два лагеря по признаку сочувствия той или другой стороне.

— Всыпь ей, Сара, всыпь ей как следует! — восклицает в виде ободрения пожилая леди, у которой, видимо, не хватило времени завершить свой туалет. — Чего ты церемонишься? Если бы это мой муж вздумал угощать ее у меня за спиной, я бы ей, мерзавке, глаза выцарапала!».[3]

Эти герои не могут вызывать к себе презрения, хоть и распущены сверх всякой меры, так как само пространство человеческого во всех своих проявлениях в мире Диккенса фундаментально и заслуживает всяческого уважения. Именно оно является тем основанием, в котором происходит встреча автора и его героев, а также последних друг с другом. В том случае, когда становятся невозможными вера в существование подлинной святости, апофатическое знание о Боге и человеке, мир как бы уплотняется и сосредоточивается сам в себе. В результате того, что основа всего обнаруживается в мире человеческого со всеми его несовершенствами и пороками, выявляется нечто общее и незыблемое для всех. Но то, что представилось нам здесь как единое, на самом деле становится условием для существования частного. Ведь если человеческое ценно само по себе, то любой обладатель этой природы оказывается укорененным в чем-то подлинном. И таким образом автор, повествующий о людях, сталкивается в них с той же самодостаточностью, которой обладает сам. Они уже не могут быть беспомощными и требовать непрестанного к себе участия.

Если же центр находится в человеке, то он, в каком-то смысле, божественен, а следовательно, в нем не может обнаружиться хаоса — чего-то неожиданного, непонятного. Все то, что находит Диккенс в своих героях, уже знакомо ему и нам, и именно это вызывает смех. Человеческое как бы наслаждается собой. Будучи обращенным к самому себе, оно не оскудевает. Смеющийся всегда возвышается над объектами смеха, но все же не отстоит далеко от них. Отталкивая их от себя, он в каком-то смысле и нуждается в них. Но в этом проявляется его стремление не к другому, а к самому себе. Когда смысл чьих-либо слов и поступков становится прозрачным для наблюдателя, то этим открываются таланты последнего. Он всего лишь узнает себя, но отнюдь не получает что-то новое от человека.

Обратимся к творчеству писательницы, о которой мы уже упоминали в первой главе, а именно к роману Джейн Остен «Гордость и предубеждение». Ее героев отличает то же спокойное и ровное веселье, которое нам уже знакомо по романам Диккенса: «Ожидания мистера Беннета целиком подтвердились. Глупость кузена вполне оправдала его надежды. И, слушая гостя с серьезным выражением лица, он от души развлекался. При этом, если не считать редких случаев, когда он бросал взгляд на Элизабет, он вовсе не нуждался в партнере, с которым мог бы разделить удовольствие.

Ко времени вечернего чаепития принятая им доза оказалась, однако, уже настолько значительной, что мистер Беннет был рад спровадить своего кузена в гостиную, попросив его почитать что-нибудь дамам».[4]

Смеющийся исчерпывает для себя, в отношении которых он проявляет свою иронию. Он не может бесконечно смотреть на каждого из них. И, при этом, он как будто действительно становится единственным, но происходит это таким образом, что он предоставляет каждому возможность быть таковым. Оставляя при себе свои догадки в отношении другого человека, в реальности он не вмешивается в его жизнь. Это невозможно именно в силу того, что мир, замкнутый на человеческое, как говорилось уже выше, не должен содержать произвола, т.к. несет в себе признаки божественного. А в случае намеренного вмешательства в жизнь другого произвол возникает, потому что нельзя рассчитать свои силы и способности таким образом, чтобы знать наверняка, что все твои действия пойдут человеку во благо. Это возможно лишь в том случае, если мир из человеческого разомкнут в божественное. И ответственность, которую берет на себя тогда помогающий другому, соотнесена с миром, полным гармонии. Ощущение последнего недоступно тому, кто узаконивает человеческую природу в ее непреображенном состоянии. Если мир, в котором люди участвуют в жизни друг друга, не ограничивается человеческим, снимается необходимость той дистанции, которую мы видим между ними в романах Диккенса. Если она и присутствует в их отношениях, то не закреплена онтологически.

Но, возвращаясь к Диккенсу, мы можем сказать, что смех в его романах несет в себе онтологию. Он помогает автору выстроить мир таким образом, что в нем для человека становятся одновременно важными и отстраненность другого и его присутствие. Независимость от окружающих поддерживается непрерывными контактами с ними. Одиночество в рамках этой реальности оказывается невозможным. Отталкивая от себя все то, что, казалось бы, не должно существовать, человек мира Диккенса одновременно закрепляет это. Выявляя, как уже говорилось, свои способности посредством соприкосновения с миром, он начинает ощущать в последнем внутреннюю необходимость, которая, однако же, не продиктована одним только желанием соединиться с собой. Это позволяет ему заглянуть в мир другого, не переставая чувствовать собственную устойчивость. Но даже такая степень открытости позволяет нам увидеть в диккенсовской реальности какой-то простор. Люди самых различных судеб и характеров окрашивают неповторимыми оттенками этот мир, который, тем не менее, замыкаясь в душе автора, продолжает напитываться чувством невозможности окончательно преодолеть его разрозненность. Попытка разрешить последнее обращением к Богу наталкивается на постоянное ощущение неготовности к этому шагу, которое подкрепляется тем, что человеческое само в себе создает опору. И говоря о юморе как об одной из составляющих этой опоры, мы можем обратиться к немецкому писателю ХХ века — Герману Гессе. В его романе «Степной волк» неоднократно звучит тема смеха, который напрямую соотносится с бессмертием. Возьмем, к примеру, отрывок из стихотворения, сочиненного главным героем романа в момент какого-то особого озарения. «Ну, а мы в эфире обитаем,/ Мы во льду астральной вышины/ Юности и старости не знаем,/ Возраста и пола лишены./ Мы на ваши страхи, дрязги, толки,/ На земное ваше копошенье/ Как на звезд глядим коловращенье,/ Дни у нас неизмеримо долги./ Только тихо головой качая/ Да светил дороги озирая,/ Стужею космической зимы/ В поднебесье дышим бесконечно./ Холодом сплошным объяты мы,/ Холоден и звонок смех наш вечный».

Смех в данном случае, являясь средоточением всего, удерживает и отталкивает от себя все вещи одновременно. Та вечность, которую преподносит нам Герман Гессе, не содержит в себе ничего из того, что мы встречаем в мире. Она непрерывно отрицает все, чем наполнена наша жизнь. Но само отстранение не может возникнуть в отрыве от предмета, к которому относится, в результате чего, каким-то образом, оно замыкается на этом предмете. Все вещи схватываются в том своем состоянии, в котором находятся в конкретный момент, лишаясь возможности дальнейшего развития. Но сама эта фиксация несет в себе чувство торжества и полноты.

Важным в подобных ощущениях является для нас то, что возникновение их возможно лишь в результате выхода человека из себя. Действительно, ожидание и достижение полноты подразумевает существование разрозненных единиц, которые могла бы она включить в себя. Торжество также характеризуется преодолением какого-то препятствия, и, следовательно, обязательно должно содержать в себе субъективную и объективную реальности. Таким образом, мы видим, что та точка, которая выступает в данном случае как предел, имеет свои истоки в личностном, человеческом. Посредством усилия воли человеческое узнает человеческое, но так как здесь отсутствует обращение к откровению, то сама эта вспышка несет в себе ограниченность. Событие развивается горизонтально. Человек узнает нечто о себе и другом, но это знание такого рода, что, несмотря на то, что освещается нечто действительно существующее в данный момент, остается закрытым то направление, в котором возможно его изменение. И если подобное движение из себя к другому с неизбежным возвращением к себе мы можем приписать как немецкой, так и английской культуре, то здесь же мы должны будем и развести их. Самое первое, что бросается в глаза, это отсутствие в мироощущении англичанина того холода, которым пронизаны творения немецких авторов. Это можно объяснить тем, что выход немца из себя оказывается более волевым и бескомпромиссным, нежели тот, который совершает англичанин. Любовь последнего к уюту и покою не позволяет ему всем своим существом сосредоточиться на объекте. Хотя представители обеих культур через смех, как своеобразное соотношение субъекта и объекта, проносят онтологию, англичанин, тем не менее, не доводит этот ход до смыслового конца. Путь его, затрагивая предельные основания, всегда упирается во что-то сугубо человеческое, не имеющее в себе глубины. Он неизбежно обнаруживает в себе какую-то слабость, которая предотвращает дальнейшие поиски. Он ищет опоры в том, что было уже создано до его вмешательства.

Чарльз Диккенс и его литературные персонажи

Иллюстрацией тому является обилие банальных изречений в произведениях того же Диккенса, в бессодержательности которых автор, безусловно, дает себе отчет. Усмехаясь над ними, он не ищет чего-то более глубокого и убедительного. И, таким образом, его ирония оказывается на грани предельных смыслов и какого-то простого человеческого удовольствия. Присутствие первого позволяет не стать последнему совершенно пустым и пошлым. Последнее же вносит какое-то тепло в противоположность немецкому холоду. Это объясняется, возможно, тем, что, позволяя себе слабость, англичанин выявляет реальность любви, опираясь тем самым на христианские основания. Уверенность в собственных ресурсах, порождающая иронию, сопрягается здесь со смирением, которое обнаруживает себя в том, что он может довериться тем истинам, которые существуют для него, независимо от уровня его понимания.

Журнал «Начало» №15, 2006 г.


[1] Диккенс Ч. Очерки Боза. Собрание сочинений в 30 томах. М., 1957. Т. 1. С. 120.

[2] Посмертные записки пиквикского клуба. Указ. изд. Т. 2. С. 173.

[3] Там же. Т. 1. Очерки Боза, Мадфогские записки. С. 126.

[4] Остен Д. Гордость и предубеждение. Собрание сочинений в 3-х томах. М., 1988. Т. 1. С. 432–433.

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.