Любовь и Церковь в трактате И. Канта «Религия в пределах только разума»

Начало «ложной религии» — неумение радоваться, вернее — отказ от радости. Между тем радость потому так абсолютно важна, что она есть несомненный плод ощущения Божьего присутствия. Нельзя знать, что Бог есть, и не радоваться.

(Протоиерей Александр Шмеман, «Дневники»)

 

 

 

 

 

Титульный лист немецкого издания «Религии в пределах только разума», 1793

Говоря о работе И. Канта «Религия в пределах только разу­ма», трудно удержаться от восторга, вызванного глубиной той прозорливости и тем глубокомыслием, которыми этот трактат пронизан в каждом из своих пунктов. Безусловно, можно обру­шиться на него с критикой, подобной той, которую на протяже­нии длительного времени подвергали его не только философы, но и богословы различных конфессий. Или же находить все новые и новые основания для такой критики. И все же должно при­знать, что, отнесись потомки к данной его работе с тем усердием, с тем бдением и с той напряженностью духа, к которым сам Кант призывал каждого, то многих бед XIX и уж тем более катастроф XX веков, на фоне дискредитации духовных основ жизни, не толь­ко можно было бы избежать, но и, более того, они были бы и вовсе невозможны. Так же невозможны, как невозможно выстраивание на основе кантовской логики в целом и на базе конкретно рассма­триваемой работы в частности идей революционизма, национа­лизма, расизма и прочих им подобных. Хотя бы только потому, что последние есть деградировавшие идейные формы Платонов­ско-Гегелевской выделки, не сосредоточенной на сурово критику­емом «я» — на конкретном субъекте сознания, из которого со всей ответственностью за «им» содеянное должно проистекать «его» действие, за которое «он» обязан нести ответственность. Практи­ческий разум субъекта потому не должен позволять себе впадать в гипертрофированную идейность, дабы не покрыть себя пятном безрассудства — столь необходимой почвы для проявлений рели­гиозного и идеологического фанатизма.

«В сознании своей неспособности удовлетворить свою мо­ральную потребность разум расширяется до запредельных идей, которые могли бы восполнить этот пробел, не присва­ивая их себе как вновь приобретенное достояние. Он не оспа­ривает возможность или действительность их предметов, но он не может принять их в свои максимы мышления и дея­тельности. Он рассчитывает даже на то, что, если в непо­стижимом поле сверхъестественного есть нечто большее, чем то, что может быть ему понятным, но что было бы не­обходимо для восполнения моральной неспособности, то оно даже в непознанном виде пригодится для его доброй воли, свя­занной с верой, которую можно назвать (выше ее возможно­сти) рефлектирующей, так как догматическая вера, которая провозглашает себя знанием, кажется ему неискренней или дерзкой; в самом деле, устранять затруднения в отношении того, что само по себе твердо установлено (практически), если они касаются трансцендентных вопросов, — занятие только второстепенное (parergon). Что же касается вреда от этих также морально трансцендентных идей, то, если бы мы хотели ввести их в религию, результатом (по порядку четырех вышеназванных классов); 1) мнимого внутреннего опыта (действия благодати) будет мечтательность; 2) мнимого внешнего опыта (чудо) — суеверие; 3) воображаемого освещения рассудком сверхъестественного (таинства) — иллюминатизм, иллюзии посвященных и 4) дерзких попыток воздействовать на сверхъестественное (средства [снискания] благодати) — тауматургия, все это только заблуждения раз­ума, выходящего за свои пределы, и притом в мнимомораль­ном (богоугодном) намерении»[1].

Художник Джеффри Бэтчелор

Имей человек перед собой «долг» оставаться верным самому себе, «своей природе» (выражаясь языком античности), то, подоб­но Бонхёфферу, без видимых причин и оснований, но с очевидно­стью для умственного взора, перед каждым предстала бы отчетли­вая картина того, что именно в «идеях» кроется больший соблазн и значительно большая опасность для человечества в целом, неже­ли в самой мысли Канта, требующей осознавать религию, осозна­вать божественность Христа посредством «только разума».

Я убежден, что за рациональным восприятием Христа в каче­стве «учителя», «примера», «образа для подражания» (мечты и чаяния, о котором со всей уповающей мощью звучали еще во вре­мена стоиков), за сознательным, или, точнее сказать, за осознан­ным актом игнорирования христологического догмата (в рамках которого «природа» Иисуса Христа познается как Богочеловече­ская) открывается в большей степени рациональная же перспек­тива, нежели угроза ложного понимания христианства в целом. Более того, в этом нет угрозы для уже существующей Церкви, как и соблазна исказить ее понимание. А если таковые и можно обна­ружить в трактате Канта, то они представляют собой куда гораз­до меньшее «зло», чем то, к примеру, которое в наши дни скры­вается под благочестивой маской идеи «теоэстетики», например. За воображением «божественной красоты», за ложным представ­лением того, что «в красоте открывается Бог», скрывается боль­ше лжи и соблазна, которые самым ничтожным образом застав­ляют человека обслуживать самого себя, дабы через красоту «телесного» он мог ложно причислить себя к божественной жиз­ни. В «идеях» духа, обслуживающего самого себя, веет ветер язы­ческой античности, в котором нет ничего христианского, на что обращает внимание в своей работе Б. Лисицин. Там нет любви! Именно той любви, о которой мы знаем, что «Бог есть Любовь!»

И в этот самый момент у меня возникает вопрос к Канту. Вопрос, который в первую очередь должно задавать себе самому, потому что великий философ сказал, что хотел, сказал, что мог. Есть ли место для христианской любви в рамках «Религии в пре­делах только разума»? Но чтобы более отчетливо выявить ответ на столь важный для нас вопрос, стоит обратиться к той реаль­ности, которая без сомнения более всего ее в себе выявляет — реальности христианской Церкви. Именно она и происходящее в ней является максимой выражения Любви. Это так еще и пото­му, что, помимо тех категорий, признаков ее истинности, которы­ми Кант характеризует Церковь («всеобщность», «существенное свойство» (качество), т.е. чистота, «отношение на основе принци­па свободы», «неизменность» [2]), она неизменно должна содержать и реализовывать в себе главные Христовы заповеди: «возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим, и всею крепостью твоею» и «возлюби ближнего твоего, как самого себя» (Мк. 12:30-31). Именно послед­нее делает Церковь христианской и выражает собой Любовь. В связи с этим будет уместным изменить заданный мной Канту вопрос следующим образом: содержит ли логика И. Канта в трак­тате «Религия в пределах только разума» христианские признаки соответствия главным заповедям Христовым, что позволит собой очертить в мысли Канта присутствие Любови? Или же логика его мысли базируется только на тех признаках, которые определены им самим, и искать в них нечто запредельное им тщетно?

Очевидным будет то, что положительный ответ происте­кает из ответа на первую часть вопроса. Но чтобы увидеть это ясно и отчетливо, обратимся к «нравственному закону», обнаруживаемому внутри нас, следование которому по Канту есть долг человеческий. При этом нас в меньшей степени будут инте­ресовать основания этого закона или его онтологический статус. Основное внимание будет сосредоточено на возможности постро­ении Церкви на его основе, на которой настаивает Кант. И все же некоторые вопросы относительно самого нравственного импера­тива нельзя обойти, хотя более детальное рассмотрение послед­него проделано И. Липатовым. Тем не менее важно отметить и в нашем контексте, что, не взирая на обнаружение нравственно­го закона внутри каждого из нас, людей, соотношение с ним в рав­ной степени присуще и самому Иисусу Христу как Богочеловеку. Приведём в этой связи большую цитату из кантовского трактата:

Леонардо да Винчи
«Спаситель мира». Около 1499 года. Деревянная панель, масло, 66×47 см. Частная коллекция.

«Единственное, что может сделать мир предметом боже­ственного воления и целью творения — это человечество (мир разумных существ вообще) в его полном моральном со­вершенстве, из которого, как высшего условия, блаженство является непосредственным следствием в воле высшего су­щества.

Лишь этот единственно богоугодный человек „есть в нем от века“. Его идея проистекает из самого его существа. По­стольку он — не сотворенная вещь, но единородный сын бо­жий. „Слово (да будет!), посредством которого существуют все другие вещи и без которого не существует ничто из со- творенного“. (Ведь все создано ради него, т. е. ради разумного существа в мире, — так, как его можно мыслить по его мо­ральному определению.) „Он — отблеск его величия“. „В нем бог возлюбил мир“, и только в нем и посредством усвоения его образа мыслей можем мы надеяться стать детьми божьими и т. д.

Возвышаться к этому идеалу морального совершенства, т.е. к первообразу нравственного убеждения во всей его чисто­те, — это общечеловеческий долг, силы для исполнения кото­рого может дать нам и сама эта идея, поставленная перед нами разумом в качестве объекта стремления. Но именно поэтому — поскольку она создана не нами, но занимает в человеке определенное место, хотя мы и не понимаем, каким образом природа человеческая может обладать восприим­чивостью и по отношению к ней, — можно сказать, скорее, что этот первообраз сошел к нам с неба, что он воспринял человечность, потому что то, как от природы злой чело­век сам собой отвергает зло и возвышается к идеалу свято­сти, нельзя представить себе столь же легко, как то, что последний воспринимает в себя человечность (которая сама по себе не зла) и сам нисходит к ней. Это объединение с нами можно, следовательно, рассматривать как уничижение сына божьего, если мы представляем себе этого божественномыс­лящего человека как первообраз для нас так, что он, будучи святым и в силу этого не обреченным на перенесение стра­даний, все же принимает их на себя в наибольшей мере, дабы содействовать улучшению мира»[3].

Таким образом, Иисус Христос является не только исполните­лем нравственного закона, но и его носителем, «автором». Хри­стос есть образ, воплощение подлинного человека, следование, подражание которому есть исполнение в себе замысла Божьего о мире и человеке:

«Именно поэтому должен быть возможен опыт, в котором мог бы быть дан пример такого человека (настолько, насколь­ко от внешнего опыта вообще можно ждать и желать дока­зательств внутреннего нравственного образа мыслей), ибо согласно закону каждый человек по справедливости должен явить собой пример этой идеи. Первообраз для этого всегда пребывает только в разуме, поскольку разуму никакой пример во внешнем опыте не адекватен, так как не раскрывает, что таится в глубинах образа мыслей, а позволяет лишь сделать о нем заключение, хотя и без строгой достоверности (так как даже внутренний опыт человека самого по себе не позволяет ему настолько проникнуть в глубины своего сердца, чтобы он мог выяснить основы своих максим, которые он призна­ет, и посредством самонаблюдения получить определенное представление об их чистоте и устойчивости).

Если бы такой поистине божественномыслящий человек в из­вестное время сошел на землю, словно с небес, и в своем уче­нии, образе жизни и страданиях дал пример богоугодного че­ловека как такового (ап sich), насколько этого только можно желать от внешнего опыта (хотя прообраз такого человека все же нельзя искать нигде, кроме нашего разума) — то он произвел бы всем этим необозримо великое благо в мире, со­вершив революцию в роде человеческом. Но даже тогда мы все же не имели бы причины признавать в нем что-либо иное, кроме естественнорожденного человека (ведь и такой человек тоже чувствует себя обязанным самому явить подобный при­мер), хотя этим еще не отрицается то, что он мог бы быть и человеком сверхъестественного происхождения»[4].

Здесь следует особо подчеркнуть, что именно человечность Христа, Его воплощение, есть сегодня более важный факт для человека, нежели разговор о Его Божественности. Иными слова­ми, вопрос о Божественности Христа и о чудесах, творимых Им при жизни, менее значимы, нежели сам факт Его человечности и реального исполнения Им того нравственного закона, который присущ каждому из нас.

Художник Джеффри Бэтчелор

На этом фоне вполне очевидным становится статус последне­го. Ведь, с одной стороны, он обнаруживается в каждом из нас, а с другой, — и во Христе, как в его «Я». В этом есть его трансцен­дентное начало, постигаемое, однако, разумом. Равно как им же постигается требование следовать этому моральному принци­пу, как реализовал это собой и сам Иисус Христос. Тем самым Христос является тем маяком, путеводной звездой и опорой для каждого, ступившего на путь следования нравственному закону. За этим обстоятельством раскрывается соответствие заповедям как о Любви к Богу, так и о любви к ближнему, реализованные в логике исполнения нравственного закона, поскольку отража­ет собой имманентный человеку характер, проистекая от разу­ма в противовес сформировавшимся традициям «исторической церкви», вменяющей исполнение заповедей на основании необхо­димых для бытия Церкви, но внешних в отношении человеку, как только человеку форм, таких как Писание или Предание.

В логике Канта «Я» должно поступать по отношению к друго­му так же, как другой по отношению к нему, а оба они, равно как и каждый вообще, поступать так же, как поступал Христос. Как если бы поступок каждого «я» был бы поступком, равным поступ­ку Христа. В этом есть парадокс логики Канта, поскольку посту­пок каждого человека в рамках нравственного закона хоть и про­истекает от «я», но в то же время целиком и полностью соотносим со Христом-человеком. Невзирая на то, что непосредственно­го отождествления в себе со Христом никакое «я» не содержит, но именно Ему оно уподобляется, следуя моральному принципу. Поэтому Христос есть основание и скрепа, Он вершина для каж­дого «я», которые во множестве, в свою очередь, образуют собой Церковь видимую.

«Этическая общность на основе божественного морально­го законодательства есть церковь, которая, поскольку она не является предметом возможного опыта, называется не­видимой церковью. Видимая же церковь есть действительное объединение людей в единое целое, соответствующее этому идеалу»[5].

При этом Церковь несводима к статичному формату. Она вооб­ще нестатична, как некая «полнота», достигаемая человеком, или к достижению чего устремлен человек. Подобного рода представ­ление о церкви в ее статической сути, как о некоем преображен­ном «пространстве», подобно раю, не только чужды логике Кан­та, но и в целом являются мифологемой. В ней нельзя пребывать, растворяя свое в ней присутствие и посредством причастности к ней обнаруживать свое существование. Ее нет и не может быть за пределами морального действия. В рамках логики Канта цер­ковь всегда динамична, поскольку она есть поступок, действие каждого человека в соответствии с нравственным законом, что отмечено И. Липатовым. Можно сказать, что суть церковного «единства» есть динамическая реальность преображения чело­веком как самого себя, так и мира. Посему подлинная суть сле­дования моральному закону каждым «я» в частности и церкви в целом — есть преображение. Так, посредством мысли И. Кан­та мы выходим на очередное богословское понятие, «понятность» которого достигается за счёт выхода за рамки традиционных для церкви способов рассуждения.

Преображение достигается тем, что «зло», существующее в мире как следствие отклоняющегося от нравственного закона проступка человека (поскольку зло не имеет своего субстанцио­нального начала), в силу перемены ума и следования нравствен­ному закону, лишается возможности дальнейшего существования и вытесняется из практического действия нашего «я». Остава­ясь в мире как следствие чего-то совершённого прежде, оно, тем не менее, более не имеет в себе оснований, чтобы быть, утвер­ждать себя в вечности. Как грех, ранее свершенный человеком, оставаясь фактом свершившегося, более не может быть повторен в силу следования моральному закону, который по своей приро­де его исключает. Таким образом, следование каждым благомыс­лящим человеком последнему есть не только условие единства каждого «я» внутри самого себя, но и избавление мира от «зла». В совокупности это и составляет собой подлинную суть преоб­ражающей Церкви. «Желание всех благомыслящих людей таково: да придет царствие божье, да будет воля Бога на земле»[6].

Должно отметить, что сказанное И. Кантом не только заключа­ет в себе соответствие логике заповедей, но и в целом в качестве камертона отражает слова Христа «где двое или трое собраны во имя Мое, там и Я посреди них» (Мф. 18:20). Кажется несомнен­ным, что моральная философия И. Канта позволяет раскрыть суть Церкви и в целом отражает в себе Любовь. Правда, с последним пунктом стоит оговориться, сказав, что речь идет о Любви, огра­ниченной понятиями. Сказать, что Кант каким-либо образом ухва­тывает Любовь в ее полноте или христианской чистоте, я не толь­ко не готов утверждать (более того, Кант перед собой такой задачи не ставил), но более того… Хочу подчеркнуть, что, по заключению знакомства с его работой, испытываю в себе, именно в себе, некий «недостаток Любви».

Всякий раз, осмысляя реальность Церкви в рамках тракта­та или следуя за долгом исполнения со стороны «я» нравствен­ного закона, трудно избавиться от вопроса, происходит ли здесь встреча человека со Христом как конкретной живой личностью или всё исчерпывается со-пребыванием Его и каждого из нас под властью морального императива. Событие встречи отнюдь не акт чистого воображения, помыслить который равно тому, чтобы стать фантазёром. Ибо христианство зиждется не толь­ко на факте Богочеловечества Христа, но еще и на том, что Он истинно Воскрес. Святоотеческий и христианский опыт такой встречи в целом может быть сколь угодно игнорируем разумом как нечто внешнее по отношению к нему по части встречи со Хри­стом Воскресшим, Богоматерью или святыми как живыми лич­ностями. Именно в таком качестве и предстаёт Христос людям, как бы отрицая несомненный факт собственной смерти, что край­не сложно помыслить. Разум в целом и должен относиться скеп­тически к запредельным для него вопросам. Но что ему не чуждо и что дает право ставить свои вопросы, так это то, что опыт встре­чи доступен человеку, а значит открыт для разума. Поэтому пра­вомерно возникает вопрос: какой была бы встреча «я», живуще­го в рамках следования нравственному закону, с живым Христом (ибо Воскрес!)? Способна ли такая встреча что-либо восполнить собой, или логика Канта не только в себе такового не подразуме­вает, но и в целом не нуждается во внимании к такого рода собы­тиям, претендуя тем самым на полноту и окончательность сказан­ного?

Художник Джеффри Бэтчелор

Ощущение последнего, а именно полноты сказанного самим автором, — вот тот осадок, который остается после прочтения его работы. А вместе с тем и ощущение того, что «религия в пре­делах только разума» — есть религия предельного и непреодоли­мого одиночества. Не богооставленности, не «гласа вопиющего в пустыне», не «почему ты меня покинул», а именно одиноче­ства, которое остается таковым даже в соприсутствии Бога. Хри­стос укрепляет человека в его решимости следовать моральному закону бытийно, изнутри нашей личности, не являя себя евха­ристически. Ибо даже предстань так мыслящее себя кантовское «я» в своем существовании перед живым Христом, оно продол­жало бы соотносить себя в первую очередь с нравственным зако­ном, игнорируя при этом непосредственную близость Христа как живого божественного помощника. Его, Христа, евхаристическая явленность не имеет здесь решающего значения. Это выглядит так, как если бы человек, живущий согласно нравственному зако­ну на необитаемом острове, знал о том, что где-то за океаном есть другой человек, живущий и поступающий так же. Его нынешняя жизнь целиком подчинена закону и в своей логике соответствует любви. Более того, это и есть любовь. Но подлинно ли, во всей ли возможной для нас полноте эта любовь христианская? Ведь хри­стианство невозможно вне встречи. Оно и начинается, собствен­но, с евангельской встречи воскресшего Христа с Марией Маг­даленой. Ведь именно с этого момента Воскресение Христа, что в христианстве есть главное, и становится для его учеников реаль­ностью.

Для признания последней лично мне не хватает у Канта имен­но радости встречи. Той встречи, которая способна в букваль­ном смысле остановить твое дыхание от реального пережива­ния невместимости радости увидеть себе подобного, такого же человека, после долгого одиночества. Той радости, которую мы испытываем от встречи с дорогими нашему сердцу людьми: род­ными, близкими, друзьями, которых мы не видели многие годы и которых наконец-то удалось встретить. Сама такого рода встре­ча подчас значит гораздо больше для осознания Любви, нежели ее обоснование или рационализация. Достаточен даже сам факт присутствия близкого человека, его готовность в безмолвии идти с тобою рядом. Такое присутствие мотивировано не долгом, не нравственным законом, а любовью и радостью соприсутствия. То, что совместный путь или сам поступок каждого из присут­ствующих «я» будет иметь под собой главенство доброго прин­ципа и соответствовать нравственному закону, не отменяет этой радости, тогда как само наличие другого «я» на его исполнение не влияет. Другой может сколь угодно подразумеваться в рамках логики исполнения нравственного закона, но на деле его испол­нение не зависит от его «встречного» присутствия или наличия. Есть «я» и мой долг поступать так, как того требует долг. Будет ли мой поступок иметь непосредственную соотнесенность с дру­гим «я», или же это будет нечто отличное от него, реализован­ное в модусе «другого», «не я», принципиальной разницы не име­ет. Нравственный закон налагает требования на «мой» поступок вообще, в целом, а не применительно к чему или кому-либо.

Христианство как религия может быть сколь угодно точно и достоверно проговорено с точки зрения морали, в чем мысль Канта может быть обоснована и достоверна. Но Христос в вопло­щении и воскресении предлагает гораздо больше, чем мораль и закон, Он предлагает встречу. Своим соприсутствием Он откры­вает и ее радость, открывает Любовь.

Но следует отметить, что позиция Канта, исключающая подоб­ного рода соотнесенность со Христом, как с соприсутствующим во встрече, а не имманентным для «я» ближним, исключает воз­можность мифологизации Любви и выстраивания на основе «встречи» ложного богословского мнения, к которому будет тяго­теть та же упомянутая ранее теоэстетика (тем более, что «встреча» с другим так или иначе попадает в эстетический ряд). Ибо стрем­ление не только указать на необходимость встречи, а выстроить на основании ее богословскую концепцию мира, неизбежно при­ведет к тому, что встреча должна будет приобрести онтологиче­скую значимость, что в сути изначально ложно, ибо модусы любви (встреча, радость и т.д.) становятся уже не модусами, а принима­ют субстанциональное значение, поглощают собою саму Любовь. То же изначально бытийное и тождественное Любви значение приобретает и красота.

Потому, резюмируя сказанное, хочется отметить, что отсут­ствие радости встречи в рамках «Религии в пределах только раз­ума», а вместе с тем и глубины христианского отражения Любви, на определенном уровне восприятия является скорее даже пре­имуществом работы, нежели основанием для её критики. Ибо если, при воззрении на мир сквозь призму долга исполнения нравственного закона, для «я» возникает подобного рода ощуще­ние недостатка встречи и непосредственной близости со Христом ближним, то и реальность самой Любви становится более осяза­емой, более очевидной. А вместе с тем более очевидным стано­вится непроходящая актуальность моральной философии Канта для исследования темы любви в богословии.

Моральная религия И. Канта в свете христианского понятия любви.
Сборник статей / Сост. О. Е. Иванов.— СПб, «Петрополис», 2023.


[1]Кант И. Религия в пределах только разума, в: Трактаты и письма. М.: Наука, 1980. С. 124.

[2]Кант И. Религия в пределах только разума, в: Трактаты и письма. М.: Наука, 1980. С. 171.

[3]Там же. С. 129.

[4]Там же. С. 132.

[5]Там же. С. 170.

[6]Там же. С. 170.

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.